Черниговка (сторінка 4)

— І я так думаю,— сказал Самойлович.— Нехай сей хоружий буде сотником в Сосниці. Хто тепер там сотник?

— Стецько Литовчик,— отвечал Кочубей.

— Я тому Литовчику подарую маєтку і універсальний лист на неї дам. Нехай зостається поки значним войсковим товаришем! А сього сотником наставити. Іване, поклич його до мене, а ти, Василю, дай мені список маєткам до роздавання в Черніговському полку,— говорил гетман.

Мазепа вышел. Кочубей нашел и подал гетману рукописный перечень имениям, определенным в раздачу. Гетман углубился в него. Между тем Мазепа позвал Молявку, и тот, ступая на цыпочках осторожно и почтительно за Мазепою, вошел в отделение гетманской спальни. Самойлович, не отрывая глаз от списка и не повертывая головы к вошедшему, стал говорить к нему таким тоном, как будто уже целый час с ним ведет беседу:

— Відсіля поїдеш у Сосницю. Я тебе туди наставляю сотником. Там житиме Дорошенко. Приглядуй за ним. В обидва ока гляди. Коли що від його затіється недобре, а ти не доглянеш, то не утечеш жорстокого карання і конечного розорення. Але не дражни його ніяк. Доглядай за ним так, щоб він не знав і не помічав, що ти за їм назираєш. Гречне, уштиве і поважливо з ним поводись. Часто одвідуй його, але так, щоб він ні разу тобі не сказав: «Чого ти мене турбуєш?» Ходи до його ніби для услуги йому, підмічуй, в чім йому потреба, і, не дожидаючись, поки він тебе попросить, сам для його все достарчай, а чого сам не здолаєш, про те зараз до мене давай звість. Щоб ти знав, коли хто до його в гості прибуде і коли він кого з своїх домових куди посилатиме. Усе щоб ти провідав і знав. І про все таке мені просто до власних рук моїх гетьманських пиши. Нікому про се не кажи, що ти за Дорошенком назираєш, тільки я да ти про себе щоб відали. Їдь собі з Богом до своєї нової сотні. З моєї канцелярії оцей пан (он указал на Кочубея) дасть тобі універсальний лист на сотництво за моїм власним підписом.

Проговоривши все это, гетман, до того времени все устремлявший глаза в лежащий перед ним список, в первый раз взглянул на того, кому говорил, окинул его взором своим с головы до ног и опять стал рассматривать свои бумаги.

Молявка поклонился низко уже более не глядевшему на него верховному своему начальнику и вышел в большой радости. Слова гетмана о том, чтоб он писал прямо к нему, приятно отдавались у него в ушах. Он понимал, что дозволение сотнику сноситься непосредственно с гетманом, помимо полковничьего уряда, было большое к нему внимание, и он чувствовал, что высоко поднимается на своем служебном поприще.

Мы не станем описывать, как Дорошенко, забравши толпу выборных из чигиринцев и скрывавшихся в Чигирине жителей других правобережных городков, в сопровождении Полуботка и его казаков ездил в обоз под Вороновкою, сложил с себя гетманское достоинство, передал гетману Самойловичу свой бунчук, булаву, знамена, грамоты, полученные прежде от турецкого падишаха, двенадцать пушек, как принес в присутствии царского боярина Ромодановского и гетмана Самойловича присягу на вечное и непоколебимое подданство великому государю, как потом, возвратившись в Чигирин, сдал Самойловичу этот город со всеми боевыми запасами и получил от Самойловича, сообразно царской воле, приказание переехать с семьею на житье на левый берег Днепра, где гетман указал ему местопребывание в Сое нице. Все эти важные исторические события не относятся непосредственно к нашему рассказу.

X

Схватившие Ганну Кусивну, обезумевшую от внезапного похищения, притащили ее в дом воеводы, где был устроен чердак в качестве отдельной горницы; там стояла кровать с постелью, несколько скамей и стол. Туда встащили Ганну по крутой, узкой лестнице и заперли за нею дверь. Несколько времени не могла Ганна опомниться и придти в себя: ей все это казалось каким-то страшным сновидением; ей хотелось скорее проснуться.

В горницу, где она была заперта, вошел наконец Тимофей Васильевич Чоглоков. Осклабляясь и приосаниваясь, сел он на скамью и говорил:

— Здорово, красавица, хорошая моя, чудесная, ненаглядная, несравненная! Здорово!

Ганна, не придя еще в себя, стояла перед ним растерянная и смотрела бессмысленными глазами.

— Увидал я вперво тебя в жизни,— продолжал Чоглоков,— и пришлась ты мне по сердцу вот как!

При этом он рукою повел себя по горлу. Ганна продолжала стоять как вкопанная.

— Лучше и краше тебя не видал на свити! — говорил Чоглоков.— Вот ей же Богу не видал краше тебя!

Ганна продолжала стоять перед ним, выпучивши глаза.

Воевода продолжал:

— Ты не знаешь девка, кто таков я. Так знай: я тут у вас самый первый человек. Знатнее и выше меня здесь из ваших никого нет. Ваш полковник подошвы моего сапога не стоит, сам ваш гетман мне не под стать. Вот кто я такой! Я от самого царя-батюшки великого государя сюда прислан: я царское око, я царское ухо. Сам великий государь меня знает и жалует. А ты, дурочка хохлушечка, знаешь ли, что такое наш царь, великий государь? Он все едино, что Бог на небе, так он, царь, на земле со всеми властен сделать, что захочет! А я его ближний человек, воевода над вами! Так я для вашей братии все равно, что царь сам. Вот и смекни, девка!

Ганна Кусивна начинала понемногу приходить в себя, но еще не вполне понимала свое положение и не в силах была давать ни ответов, ни вопросов.

— Теперь слыхала,— продолжал свою речь воевода, немного помолчавши,— что я за человек такой? Вот какому человеку полюбилась ты, девка, пуще всех. Таково уж твое счастье, девка. Я хочу, чтоб ты стала моею душенькою, моею лапушкою!

— Я чужая жона! — пробормотала Ганна.

— Какая такая чужая жена? — сказал, захохотавши, воевода.— Что ты, девка, шутки строишь? Нешто жены чужие, замужние бабы ходят с открытою головою, в лентах с косами, как ты?

— Я повінчаная! — произнесла Ганна.

— Когда? — произнес воевода.

— Сьогодня,— отвечала Ганна.

— Сегодня? — говорил воевода, продолжая хохотать.— Что ты меня дурачишь? Сегодня? Разве я турок или католик, что не знаю своей веры? Какое сегодня время? Теперь пост Петров. В такие дни венчать не положено.

— Я не знаю,— произнесла Ганна.— Владика розрішив. Нас вінчали, я повінчаная!

— Неправда твоя, девка! — сказал Чоглоков.— Того быть не может. У вас все одна вера, как у нас. А коли у вас такие дураки владыки, что в посты венчать позволяют, так твое венчанье не в венчанье, потому что противно закону святому. Ну, коли говоришь, венчалась, так где же твой муж и зачем же ты, повенчавшись с ним, ходишь по-девочьи, с открытыми волосами?

— Мужа мого угнали з козаками в поход,— сказала Ганна, мало-помалу приходя в себя,— а я буду ходить по-дівоцьки, поки вернеться з походу; тоді весілля справлять і мене покриють.

— Как это веселье? — спрашивал воєвода, не вполне понимая чуждый ему способ выражения.— По-вашему, значит, в церкви венец не всему делу конец! Нужно еще какое-то веселье отправлять! Значит, венчанье свое ты сама за большое дело не почитаешь, коли еще надобно тебе какого-то веселья? Стало быть, на мое выходит, что твое венчанье — не в венчанье. И выходит, девка, что ты затеваешь, будто венчалась. Стало быть, он тебе не муж, а только еще жених. А для такого важного человека, как я, можно всякого вашего жениха побоку.

— Ні, він мені не жених, а муж став, як я повінчалась! Я чужая жона! — говорила Ганна.

— Не муж он тебе, красавица моя, поверь моему слову. Я закон лучше тебя знаю. Можно тебе его послать к херам для такого большого человека, как я,— произнес Чоглоков.

— Ні на кого я не проміняю свого мужа! — сказала решительным голосом Ганна.— Не піду я на гріх нізащо на світі. Я Бога боюсь. Ти, хто тебе зна, що за чоловік: говориш, буцім присланий від самого царя. Як же ти, царський чоловік, таке діло твориш: чужу жінку зманюєш? Хіба цар тебе до нас на худе послав? Коли ти від царя посланий, так ти нас на добре наставляй, а не на погане!

— Я на доброе дело тебя и наставляю. За кого такого ты замуж выходишь? — спрашивал воевода.

— За того, кого полюбила і за кого отець і мати оддають! — отвечала Ганна.

— Слушай, девка! — говорил воевода.— Я очень богат, денег у меня много-много, и вотчины есть: озолочу!

— Не треба мені твоїх деньог і вотчин! Шукай собі з своїми деньгами й вотчинами іншу, а мене пусти до батенька і до матінки! — проговорила Ганна и зарыдала.

— Не упрямься, душенька. Слышишь, не упрямься! — сказал воевода и, вставши, хотел обнять ее.

— Геть! — крикнула Ганна не своим голосом.— Ліпше убий мене на сім місці, а я на гріх з тобою не піду! Я чесного роду дитина, дівкою ходивши, дівоцтва свого не втеряла і, ставши замужем, своєї доброї слави не покаляю!.. Геть! Нехай тобі лихо!

— Что ты говоришь о доброй славе да о грехе! — сказал воевода, более и более воспламеняясь страстью.— Какая тут недобрая слава? Какой тут грех? Ты мне так по сердцу пришлась, что я тебя за себя замуж хочу взять!

— Неправда! Замуж ти мене не візьмеш, а тільки дуриш, хочеш, як би улестить мене. Як таки тобі, такому значному царському чоловікові, да просту дівку за себе взяти, да ще не з свого московського роду? А хоч би ти і вправді се говорив, так сьому статись не можна, бо я вже казала тобі: я чужа жона вінчана, і замуж іншому не можна мене вже брати!

— А я говорю тебе, что твое венчанье не в венчанье. Не по закону венчать тебя разрешил владыка. Над вашим владыкою есть другой владыка постарше, патриарх. Он твоего венчанья не вменит в венчанье и разрешит тебе выйти за меня замуж!

— Я,— говорила с более смелым и решительным видом Ганна,— вже тобі сказала, що я чужа жона, мене повінчали. Да хоч би і ваш патріарха, як ти кажеш, розрішив, то я би за тебе не пішла. Люблю я свого Яцька і ні на кого в світі його не проміняю.

— А меня, стало быть, не любишь! — сказал воєвода с зверской яростью.

Ганна молчала, переминаясь.

Воєвода еще раз спросил:

— А меня, стало быть, не любишь? Не хорош я для тебя?

— Не люблю! — сказала смело Ганна.— Як я любитиму такого, що його вперше бачу?

— Я сказал тебе, кто я такой,— промолвил воєвода.— Коли не веришь, спроси у кого хочешь: все тебе скажут, что я царский воєвода, в Чернигов прислан!

— Да будь ти не те що воєвода, будь ти самий найперший, як там у вас зоветься, князь, чи що, хоч самого царя син,— я за тебе не піду, а гріха творить не стану ні з ким!

— Так-таки не пойдёшь за меня? — спрашивал воєвода, которого черты лица принимали все более и более зверское выражение.

— Так-таки не піду! — отвечала Ганна.

— И не любишь меня? — спрашивал дико воевода.

Ганна остановилась ответом. Воевода повторил вопрос.

— А сам знаєш! — отвечала она; потом, разразившись рыданием, бросилась к ногам его и говорила: — Відпусти мене, боярине, Христа ради відпусти до батенька і до матінки!

— Ну нет, девка! — сказал воевода.— Не на то я тебя сюда велел привести, чтоб, ничего с тобой не сделавши, да отпустить. У нас говорят: кто бабе спустит, тот баба сам. Хоть плачь, хоть кричи — ничего не пособишь. Тут, окромя меня, никто тебя не услышит. Ты теперь в моих руках и от меня не вырвешься. Коли не хочешь добром, ласкою, так будет по-моему силою!

— Боярину! — вопила Ганна.— Відпусти мене! Батечку! Голубчику! Пожалій мене, сироту бідну! Я нікому не скажу, що зо мною діялось, ні батькові, ні матері, нікому! Відпусти! Бог тобі за те нагородить усяким добром. Голубчику! Пошануй! Відпусти!

— Нет, девка-красавица! Не отпущу! — говорил воєвода.— Больно ты мне приглянулась, к сердцу мне пришлась!

— Пане воєводо! — промолвила Ганна, поднявшись и ставши с выражением собственного достоинства.— У мене есть чоловік. Він узнає і заступиться за мене. Він до самого царя дійде і суд на тебе знайде!

— Ого, девка! — сказал воєвода со злобною усмешкою.— Ты еще пугать меня своим казаком! Он до царя самого дойдет! Э! Далеко ему до великого государя, как кулику до Петрова дня! Что твой казак? Наплевать на него! Что он мне сделает? Я царев воевода. Мне больше поверят, чем какому-нибудь хохлачу-казачишке. Не боюсь я его, дурака. Что хочу, то вот с тобой и учиню. Полюбилась ты мне зело, девка! — Он схватил ее поперек стана.

— Я розіб’ю вікно, кинусь, уб’юсь! На тобі гріх буде! — кричала Ганна.

— Окно узко! Не пролезешь! — сказал воєвода...

Ганна барахталась. Напрасно!..

* * *

Утром другого дня сидел воевода в своем доме. Перед ним стоял холоп его Васька, один из ухвативших в тайнике Ганну, парень лет двадцати с лишком, с нахальными глазами, постоянно державший голову то на правую, то на левую сторону, часто потряхивая русыми кудрями. Воевода говорил:

— Васька, хочешь жениться?

— Коли твоя боярская воля будет,— отвечал Васька.

— У тебя зазнобушки нет? — спросил воевода.— Правду отвечай мне.

— Нету, боярин! — ухмыляясь, ответил Васька.

— Найти невесту тебе? Хочешь, найду, красавицу... ух! — говорил воевода.

Васька только поклонился.

— Вон ту девку, что вы с Макаркою подхватили. Хочешь? — сказал воевода.

— Помилуй, государь,— сказал Васька.— Моему ли холопскому рылу такие калачи есть! Она просто краля писаная!

— Так вот на этой крале я хочу женить тебя,— продолжал воевода.— Хочешь али нет?

— Ведь она повенчанная, боярин,— сказал Васька.

— Это не в строку,— перебил воевода.— Развенчаем. В пост их венчали; такое венчанье не крепко!

— Венчать в другой раз, пожалуй, не станут! — заметил Васька.

— Вы повезете ее в мою подмосковную вотчину,— там вас отец Харитоний обвенчает. Он все так сделает, как я захочу. А я напишу ему с вами; вот он вас и обвенчает. Только вот с чем, Вася,— как меня из Чернигова выведут, тогда я тебя с женою в Москву вызову: ты будешь пускать жену свою ко мне на постелю?

— Не то что пускать, сам ее к тебе приведу,— отвечал Васька.— За большое счастье поставлю себе.

— А я тебя, Васька, за то озолочу,— говорил Чоглоков.— Первый у меня человек станешь. Коли захочешь — и приказчиком тебя над всею вотчиною сделаю. И платье с моего плеча носить будешь, и есть-пить будешь то, что я ем-пью!

— Как, твоя милость, захочешь, так и будет! — отвечал Васька, кланяясь.— Мы все рабы твои и покорны тебе во всем должны быть. Ты нам пуще отца родного, кормилец наш, милостивец!

Чоглоков говорил:

— Запряжете тройку в кибитку, посадите в нее хохлушку, закроете кожами и рогожами и повезете из города тайно в полночь. Держите ее крепко, чтоб не выскочила и не кричала, пока уж далеченько от города уедете. Ничего с ней не говорите о том, что с нею станется и куда ее везете. А привезете в нашу вотчину — тотчас отцу Харитонию мое письмо подадите: он вас обвенчает. Будешь с женою жить у меня во дворе в особой избе, а я напишу приказчику, чтоб выдавал вам помесячно корм во всяком довольстве.

В полночь выехала из черниговского замка воеводская кибитка, вся закрытая кожами и рогожами. Внутри ее сидела связанная толстыми веревками по ногам Ганна Кусивна, а по бокам ее — Васька и Макарка. Она силилась было вырваться, но Васька держал ее крепко, ухвативши за стан, а Макарка затыкал ей платком рот, как только она показывала намерение крикнуть. Правили лошадьми двое сидевших напереди стрельцов. Переехали на пароме Десну. Проехали еще верст пять. Васька тогда открыл кожу кибитки.

— Не бойся, девка, не мечись, не рвись! — говорил он.— Не улизнешь. Будешь сидеть и молчать — оставлю кибитку не закрытою и держать тебя не буду, а станешь шалить — опять закрою и сдавлю тебя так, что будет больно.

Проехали еще верст двадцать. Ганна молчала. Тогда Васька и Макарка сняли с ее ног веревки, но обвязали ей стан и попеременно держали в своих руках конец веревки, так что не выпускали ее из своих рук ни на шаг даже и тогда, когда вставали из кибитки. Но в самой Ганне произошла тогда такая перемена, какой она бы сама не предвидела за собою. Она внутренне рассудила так: «Горе меня постигло великое, такое, что уж хуже и тяжелее быть не может. Надобно терпеть. Богу, видно, так угодно. Коли Бог сжалится надо мною, то пошлет по мою душу и приберет меня с сего света либо из этой тяжкой горькой беды меня вызволит, а не угодно то будет Богу, а воля его святая станется такова, чтоб я на этом свете долго мучилась,— буду мучиться и терпеть. Все, что со мною станут делать, пусть их делают, пусть поругаются, издеваются надо мною, как хотят: все это, значит, Богу так угодно!» И с этой твердой думой впала она в какое-то деревянное отупение, не покушалась уходить, во всем повиновалась своим тиранам; дадут ей обед и скажут: ешь и пей,— она ест и пьет; скажут: ложись и спи,— и она ложится и даже засыпает, потому что горе ее притомливает.

Так везли ее через города и села; когда с ней говорили, она отвечала, но односложными словами, и наиболее обычный ответ ее был: не знаю. Так довезли ее в вотчину Чоглокова, в село Прогной на реке Протве.

Холопи, привезшие Ганну, въехали на боярский двор, вывели ее из кибитки и засадили в чердачном особом покое. Ганна, очутившись одна, с час поплакала, а потом от утомления заснула. Она уже не заботилась, что с нею станется. Ее держали под замком и, принося ей пить и есть, уходили не иначе, как запирая двери за собой замком, но это, собственно, было уже лишним: пленница не побежала бы, если б ее оставили и с отворенною дверью; она бы не отважилась на побег уже потому, что не знала, куда ее завезли и далеко ли очутилась она от родного Чернигова.

Между тем Васька и Макарка пошли с письмом Чоглокова к священнику, отцу Харитонию. Этот священник был из холопей Чоглокова. Господин отдал его обучаться грамоте, а потом, давши взятку в Патриаршем приказе, исходатайствовал посвящение его в попы в свою вотчину. Ставши отцом Харитонием, бывший мужик-сиволап, он не без запинки умел читать богослужебные книги, а в исполнении всех своих обязанностей, вместо всякой кормчей, служила ему воля вотчинника прихода, в который его поставили. Что господин прикажет — он все исполнит без рассуждения, считая, что не он, а господин будет в ответе, если что им приказанное — несправедливо. При таком взгляде на свои пастырские обязанности и при своем крупнейшем невежестве в религии почтенный отец Харитоний ничего не мог произнесть, кроме полной готовности сделать все так, как в письме к нему приказывал теперь господин. И вот в одно из ближайших воскресений холопи, привезшие Ганну, вошли к ней и велели идти за собою. Она повиновалась, не спрашивая, куда и зачем идти ей. Ее привели в церковь, где окончилась обедня. Кроме Васьки и Макарки, стояло там еще неизвестных Ганне трое холопей. Пономарь в мужицком зипуне и в лаптях зажег пред местными образами свечи и дал по зажженной свече Ваське и Ганне. Отец Харитоний вышел в облачении, отворил царские врата и, подойдя к аналою, стоявшему посреди церкви, начал последование бракосочетания. Исполняя буквально то, что перед ним написано было в книге, лежавшей на аналое, он обратился к Ваське и Ганне и спросил того и другую: не принужденное ли желание имеют они вступить в супружеский союз? Тут только поняла Ганна, что с ней выделывают, и благим матом закричала: «Не хочу! Нельзя! Я повінчана з другим!» Но священник не обратил на это внимания, как будто не слыхал ее слов, и продолжал богослужение. Ганна не хотела ни за что надевать поданного ей кольца, но холопи надели ей на палец это кольцо насильно, а Васька шепнул ей, что она будет жестоко побита, если станет упрямиться, и все-таки ее повенчают. Ганна оставила на пальце надетое ей насильственно кольцо. Когда новобрачных повели вокруг аналоя, Ганна горько плакала, порывалась кричать и бежать, но шедший рядом с нею Васька сказал ей: «Молчи! А не то мы с тебя кожу сдерем!» — и Ганна ограничилась горьким рыданием. После окончания венчания священник, все-таки исполняя буквально то, что видел написанным в требнике, приказывал новобрачным поцеловаться. Ганна с омерзением отворотилась, но Макарка, бывший у нее шафером, поворотил ее голову обратно и натолкнул прямо на голову Васьки. Ганну увели из церкви; она продолжала рыдать и всхлипывать, а новый супруг грозил ей снятием со спины шкуры, печением огня, выкалыванием глаз. Окружившие их холопи и холопки нимало не были поражены видом рыдающей новобрачной, так как рыдания невесты были обычны в русском семейном быту и даже, по народному воззрению, составляли необходимую сущность брачного обряда. Все понимали, что невесту отдали замуж насильно, по воле господина, но это было совершенно в порядке вещей и никого не возмущало.

Привели Ганну во двор. Стала она теперь женою нового незнакомого мужа, жила с ним в особой избе, небольшой, составлявшей пристенок к большой дворовой избе, куда собиралась дворня на работу. Ей задавали разные работы на дворе: колоть и носить дрова в избу, топить печь; зимою вечерами заставляли прясть вместе с другими дворовыми бабами: ничего она не перечила. Бывали случаи, дворовые бабы поднимали ее на смех за ее малороссийский говор в ответах, которые она им давала, за ее постоянно унылый вид; она не серчала, не отгрызалась, а только молча рыдала; слезы и рыдания возбуждали издевки холопок. Ее одели в великорусскую одежду и говорили, что теперь она красивее, что эдак лучше, чем в ее прежнем хохлацком убранстве, в каком она приехала,— теперь-де, по крайней мере, она похожа на православную. Она все сносила и молчала. Внутри ее, однако, принужденное спокойствие подчас возмущалось ужасными душевными бурями. Не раз приходило ей в голову покончить с собою: разбить себе голову о печь избы; улучивши время, когда за ней меньше будут глядеть, выбежать поискать воды и утопиться. Но тут сознавала она, что то будет тяжелый грех перед Богом, вспоминала она, как ей твердили с детства, что не бывает от Бога на том свете прощения тому, кто наложит на себя руки, и будет грешная душа скитаться, мучиться и не знать покоя; надобно терпеть всякую беду, как бы человеку ни было дурно, а все-таки милосердый Бог когда-нибудь пошлет конец его житию и потом наградит его на небесах. Иногда овладевала ею злоба, являлось желание: как бы извести этого ненавистного Ваську, этого насильно навязанного ей мужа, или же зажечь под ветер ночью избу и всю усадьбу,— авось все сгорят, проклятые, и потом пусть с нею что хотят делают — хоть огнем жгут, хоть с живой шкуру дерут, а она уж за себя отдала! Ей до крайности невыносима была вся обстановка круга, в который ее бросили; ей, природной свободной казачке, и неведом и немыслим казался холопский строй жизни, куда всосаться ее неволили; слыхала она прежде на родине жалобные песни о татарской неволе, слыхала раздирающие сердце рассказы, как татары хватали в полях и рощах неосторожно ходивших за ягодами дивчат и уводили в свою сторону и как бедные страдали у них в неволе; но то ведь с крещеными так делают враги-нехристи; а около ней люди как будто сами крещеные: и церкви у них есть, и образа в избах, а поступают с нею так, как бы хуже и бусурмане не поступили, если бы уловили. Что же их жалеть? Пусть бы все сгорели! Но тут останавливал ее внутренний голос: «И так думать — великий грех перед Богом, Господь не велит делать зла врагам!» Ганна заливалась горькими слезами и просила Бога простить ей невольно пришедшее желание зла своим мучителям. Так глубокая детская вера хранила ее от покушений на самоубийство и от искания способов отмщения за себя. Дни шли за днями. Ганна все более и более свыкалась с тем бесчувственным спокойствием, когда все терпится, не ищутся уже средства спасения, привыкается даже к тому, к чему никогда, как прежде казалось, привыкнуть невозможно.

Васька, однако, не надоедал Ганне предъявлением своей супружеской власти над нею. Ганна была ему покорна, как овца, но сама не в силах была скрыть от него отвращения к его особе. Поэтому и Васька почувствовал, что его что-то отталкивает от женщины, которая и против своей и против его воли называется его женою. Подвернулась Ваське из той же чоглоковской дворни молодая смазливая вдовушка, сама стала лебезить около него, и Васька скоро с нею сошелся. «Ты думаешь,— говорил он своей лапушке,— мне большая приятность возиться с этой хохлачкой! Провались она от меня сквозь землю! Наше дело холопское: что велит государь, то мы и делаем! Вот приглянулась ему хохлачка: «Женись,— говорит,— Васька, а ко мне будет она ходить». Это, видишь, мне жениться для прикрытия греха его! «Озолочу», — говорит. Ну, озолотит ли, нет ли, а деться негде, надо слушаться: по крайности хоть шкуры со спины не спустит! Вот и стереги этого черта — не было печали, да черти накачали! Эх-ма! Иногда, как расхнычется, так вот взял бы кулаком дал ей по голове да тут бы и приплюснул. А иногда так самому, глядя на нее, жалко станет, словно тебе кто в сердце колом ткнет. Ну, и махнешь рукой!»

XI

По окончании похода к Чигирину Самойлович распустил все полки по домам на зимний отдых, но Черниговский полк назначил в гарнизон в Чигирин. Борковский уехал в Чернигов сделать новый выбор между казаками, чтобы остававшихся до сего времени в домах своих отправить на смену бывших на службе и послать их в Чигирин с обозным полка своего, давши ему звание наказного полковника.

Дома Борковский узнал от жены своей, что пропала без вести та невеста, которая с разрешения владыки была обвенчана в самый день выступления полка в поход. В народных толках об этом событии, доходивших до полковницы, уже бросалось подозрение на воеводу, который и другими своими поступками успел возбудить против себя неудовольствие и омерзение. Полковница сообщила мужу, что без него воевода приглашал к себе в дом зажиточных черниговских мещан и вымогал от них себе в почесть деньги: с кого — сто рублей, с кого — двести и поболее, грозил в противном случае расставить у них в домах своих стрельцов, и мещане, чтоб избавиться от таких немилых гостей, давали воеводе требуемые сумы. Подначальные ему стрельцы и рейтары, ходя по базару, насильно брали у перекупок разное съестное и не платили, отговариваясь, что они-де царские служилые люди, хохлы обязаны их кормить и всячески им угождать; у них хотели отобрать отнятое, а товарищи их стали заступаться за отнявших и били малороссиян. Подавалась по этому поводу жалоба в магистрат, члены магистрата приходили сами к воеводе просить управы, а он с бесчестием прогнал их. Сам воевода ездил по лавкам, набирал товары, обещая уплатить после, а когда хозяева явились к нему за уплатою, он с насмешкою говорил им, что заплатит на втором Христовом пришествии. Большой он охотник был до женского естества, и его воеводские люди водят к нему женок и девок из мещанских и поспольских дворов,— стали забираться уже и в дворы казацкие, начали сманивать казацких жен и дочерей, напугивая их, что уведут силою, если не согласятся идти по доброй воле; мужья и отцы, слыша то, жаловались обозному, бывшему в звании наказного полковника в отсутствие Борковского. Обозный пошел объясниться с самим воеводою, но воевода затопал, закричал, что все это вздор, что обозный это сам затеял на его людей и на него, воеводу, и прогнал обозного с бесчестием. Такие новости передала полковница своему мужу; Борковский позвал обозного, тот подтвердил все, что говорила полковница, и прибавил, что воевода сказал ему так: «Твое дело унимать глупцов от таких безлепичных речей, а не приходить с ними ко мне; вот я на тебя челобитную подам великому государю в своем бесчестии».

Борковский поехал к Чоглокову присмотреться к нему и прислушаться к тому, что будет он говорить.

Чоглоков, как только из окна увидал въезжавшего к нему в колясе полковника, тотчас выбежал на крыльцо, кланялся, касаясь пальцами до земли, улыбался, произносил радостные восклицания, обнимал, целовал полковника, как старого друга, просил в свой дом и, пустивши его вперед, сам шел за ним и говорил: «Вот когда для меня настал истинно светлый день, когда я увидал дорогого гостя, почтенного Василия Кашперовича!»

Усадивши Борковского на почетном месте, Чоглоков забегал, приказывал подавать вина и разных угощений и, обратившись к полковнику, сказал:

— Одинокий я человек, без хозяйки. Вам, женатым людям, ино дело: есть кому все приготовить и угостить дорогого гостя. А вот я — один! Так оно, может быть, и не так выходит учтиво. Не взыщи, приятель мой!

— За хозяйкою дело не станет,— произнес Борковский,— лишь бы только господину воеводе приглянулась какая боярышня.

— Оно так, да видишь, приятель мой,— сказал Чоглоков,— я помышляю о том, как душу спасти после своей смерти, больше, чем о том, чтобы в сей привременной жизни было хорошо. Что наша здешняя жизнь? Дней наших лет семьдесят, аще же в силах — осмьдесят; что это перед вечным житием в царствии божии, где и тысяща лет яко день един! А какой путь ведет туда, во царствие божие! Узкий и тернистый путь, широкий же и гладкий путь ведет в погибель. У меня, Василий Кашперович, книжечка есть. Отменная книжечка. Вот, посмотри-ко, приятель.— Он достал из угла под образами рукописную книжечку с миниатюрами, указал ему на рисунок и продолжал: — Вот узкий и широкий путь. В чем тот и другой показываются? Вот узкий и тернистый путь, по каким утесам, скалам и пропастям земным он тянется узкою тропою, а тропа та вся обросла колючками, а по том пути идут все хромые, слепые, нищие да схимники-отшельники, что в скорбях и слезах о гресех своих и людских житие свое проводят. А куда этот путь приводит? Смотри: вон церковь, а на церковной паперти в архиерейском облачении сам Господь стоит, а около него апостолы, и благословляет идущих к нему Господь, значит, как сказано в Евангелии: приидите благословенний! А вон другой, широкий путь. Смотри, все сады да цветы прекрасные, благоухающие, и дорога какая гладкая, и по дороге все столы стоят, а за столами все бражники и пьяницы сидят, а перед ними человек с балалайкою в руках, заломивши набекрень шапку, трепака отплясывает. А вон дале — баня, а в ней парятся мужчина с женщиною — значит, прелюбодеяние; а дале, вон смотри, муж с женою и семьею обедает, люди богатые, в одеждах испещренных, в мехах дорогих, а на столах у них кубки и достаканы и братины все серебряные, а через двери к ним нищий старец руку протягивает, а они на него не смотрят. Видишь, все эти по широкому пути идут, и те, что в законном супружестве пребывают в довольствии и счастьи, мало к бедной братии милостивы, оттого что сами горя не знают, и они на широком пути вместе с пьяницами и любодейцами! А смотри, куда этот широкий путь приводит их. К мостику, а мостик тоненек, словно жердочка, а под мостом бездна, в ней же гады многочисленные, драконы, змеи, крокодилы, скорпии... Вон один грешник упал с того мостика да прямо в пасть крокодилу! Вот он, широкий-то путь! А мы, грешные, бесчувственные, живучи в сем суетном мире, не помышляем о том, что может нас ожидать на том свете! О Господи Боже! Господи Боже! Аще бы мы чаще имели в памяти последний час наш смертный, меньше бы, чай, грешили в нашем житии. Так вот, почтеннейший и возлюбленнейший приятель мой, иногда бы мне и хотелось жениться, да боюсь, чтоб не стать на приятный путь жизненный, а одинокое житие хотя неприятно и терпишь, зато помнишь, что в терпении наше спасение, и тем утешаешься.

Борковский на это сказал:

— Тимофей Васильевич! Брачное житие благословенно Богом и не может повести в ад, хиба человек станет неправдою жить; так то уже будет ему кара за другие грехи, а не за брачное житие, еже нисколько несть греховно.

Воевода повел глаза в другую сторону, приподнял вверх голову и вздохнул.

Борковский начал речь о другом.

— Без нас,— сказал он,— тут проізошло дивне діло. В той день, як ми виступали в поход, вінчали у св[ятого] Спаса нашого козака Молявку-Многопіняжного, і ми із твоєю молостію вкупі у церкві тоді були. У той же вечір, як ми вийшли, ухоплено молоду в потайнику, що до Стрижня з города пороблений, там знайшли її відра і коромисло, а її самої не знайшли, і досі нема. Кажуть, би твоя милость посилав одшуковать її, чи где не обрітеся слід погибшої?

— Правда,— сказал Чоглоков,— ко мне приходил отец ее, и по его прошению посылал я стрельцов разыскивать. Нигде не найдено ее. А вот потом получил я такое известие от своего приказчика, что мой холоп Васька Оглобля, отпросившийся у меня из Чернигова в мою вотчину, привез туда малороссийскую девку и хочет на ней жениться. Я написал, что позволяю, и спросил, кто такая эта девка? Вчера прислали мне известие, из него же я узнал, что это та самая девка, что здесь искали. Они уже повенчались, по их обоюдному желанию и по моему дозволению. Анна Кусовна называется эта девка, не так ли?

— Вона! — сказал огорошенный полковник.— Да як же їх там повінчали, коли вона вже повінчана з другим тут, в Чернігові?

— Этого я не знаю,— отвечал воевода.— Только я такую бумагу получил и выпис об их венчании от священника. Но и то правду надобно сказать: такой брак, что здесь был, не по закону совершился — в Петров пост!

— Архієпископ розрішив,— сказал Борковский.

— Не смеет архиепископ того разрешать,— сказал воевода.— Как пойдет из-за этого, Боже сохрани, дело и дознается святейший патриарх со всем священным собором, не похвалят за то вашего архиепископа. Знаешь ли, Никон-патриарх не в версту архиепископу Лазарю, а и с того сан сняли вселенские патриархи. Как бы с вашим архиепископом того же не случилось!

— У нас,— говорил Борковский,— від прадідів так ведеться, що в пости забороняється вступлєніє у малженське сожитіє, а не вінчання, і владика може розрішити обрядок хоч і в піст, аби тільки в малженське життя не вступали до кінця посту.

— Много вы прожили под лядским владычеством, и много латинского блудословия к вам перешло,— сказал Чоглоков.— Теперь же, как вы поступили под державу царей православных, надобно такие плевелы из церкви божией исторгать. Ваш архиепископ Лазарь добре то знает! Зачем же так поступает?

— Ето уже діло не наше, а духовное,— возразил полковник.— Может бить, архієпископу Лазарю не годилось того тепер розрішати, но когда оная жона здесь з одним уже повінчана, не годилось її перевінчувать з другим.

— Охота вашему казаку жалеть о такой бабенке! — сказал воевода.— Привязалась к другому — туда ей и дорога! Она, видно, понимает, что брак их не крепок, когда решилась бежать с чужим человеком и обвенчаться с ним. Твоему казаку бы только еще благодарить Бога, что отвязалась от него сама такая жена.

— Тут,— сказал Борковский,— єсть щось таке, що тикається твоєї милості. Як тільки твоя милость приїхав до нас у Чернігов, зараз посилав єси стрільця Якушку за бабою Білобочихою, відомою всім зводницею, і прохав, аби вона твоєї милості добула на ніч Ганну Кусівну, про яку казано твоєй милості, що то найкрасовитіша з дівчат черніговських. Білобочиха то сама нам повідала, і свідки на то єсть: нашого полку старшини — обозний і писар. А скоро після того Ганна Кусівна пропала. З того немалий якоби суспект виникає на поступки твоєї милості.

— Не говорить было тебе таких пустотных затейных речей передо мною, и не мне их слушать,— сказал порывисто-гневно воевода.— Тебе глупая баба намолола, а ты по дурости своей хохлацкой смеешь мне то в глаза повторять! Белобочиха твоя лаяла что собака, а ты разносишь ее лай по ветру да еще дерзаешь говорить, забывая, что я старше и честнее тебя в десять раз! Я царский воевода, а вы все казаки — что, как не мужики и не мужичьи сыны!

— Вибачай, пане воєвода,— сказал Борковский,— тільки про те, що повідала Білобочиха при свідках, пошлеться в Приказ да, може, ще дещо про твою милость.

С этими словами, не прощаясь более с взволнованным воеводою, ушел от него Борковский. Воротившись домой, он сказал полковнице:

— Пропавша Кусівна — то, бачу я, воєводське діло, проклятеє то діло!

Через день явился к Борковскому черниговский войт с бурмистром и двумя лавниками, членами магистрата. Они принесли Борковскому на государево имя челобитную, в которой излагали безобразия воеводы Чоглокова и били челом о его удалении. В этой челобитной обвинялся Чоглоков во всех тех поступках, о которых полковница пересказывала своему мужу после его возвращения из похода. Борковский позвал полкового писаря, приказал читать поданную челобитную при себе и при войте с товарищами, и когда в челобитной дочитался писарь до того, что воеводские люди подговаривали женщин и девок к непристойному делу для воеводы, Борковский остановил чтение и сказал:

— Припиши отут: «Черніговськая міщанка Білобочиха пред полковником і полковою старшиною повідала, іже воєвода, призвав єє к собі, полєцал єй подмовить на блудное з ним діло козачку Ганну Кусівну, вступившую перед цим в малженський союз з козаком Молявкою-Многопіняжним, которая Ганна потом, по отшествії мужа своего в поход з прочими козаками, безвістно пропала; по возвращенії же із похода Козаков оний воєвода повідал полковнику черніговському Дунін-Борковському, яко би оная Ганна вступила в новое малженство з его воєводським чоловіком і нині находиться з оним своїм новим мужем в його воєводській подмосковной вотчині, того ради уповательно, что ведомый такого беззаконного отнятия жены у живого мужа и отдания оной в малженство з іним чоловіком воєвода был сам не безучастником такового діла...» Да ще припиши отут, що чолобитна подається не точію від міщанства, но і од черніговського козацтва. Все як подобає скомпонуй і мені подай для одправки ясновельможному.

Молявка-Многопеняжный по окончании похода прибыл в свой Чернигов с тем, чтобы, собравшись в течение какой-нибудь одной недели, ехать с матерью и молодою женою в Сосницу. Невозможно описать порыва довольства и радости старой Молявчихи, когда, встретивши прибывшего сына и расцеловавши его, она узнала, что он в такое непродолжительное время из простого рядовика дослужился до хоружего, а вслед за тем до сотника, и притом с исключительным правом сноситься прямо с самим гетманом. На первый вопрос его о жене мать сообщила ему роковую весть. Молявка, услыша такую весть, побледнел, как полотно, и стоял несколько времени как вкопанный в землю. Мать, утешая сына, говорила:

— Синку! Не журись. Я тобі скажу: необачно ми зробили, що засватали з сеї сем’ї дівчину. Досвідчилась я, що непевні то люди. Звісно, перше як нам було знать, що воно таке, а опісля стало видко, що люди недобрі, погана сем’я! І сама молода — Бог зна що! Тут щось да не ладно. Як-таки так, як вони кажуть: «Пропала і хто її зна, де і куди поділась». А тут затим Кусиха наплела на мене таке, що й казати ніяково! І відьма я, і чарівниця, і лукава я, і злюка... Такого наплела, так мене оговорила, що не чаяла я ніколи дожити до такої ганьби.

Старуха начала рыдать. Сын стал в свою очередь ее утешать, но материнские слова глубоко врезались ему в душу и сразу перевернули в ней нежное чувство привязанности к жене и возбудили чувство злобы к Кусам, виновным в его глазах уже тем, что мать его на них жалуется с плачем. Но такая внутренняя перемена была еще в зародыше, и он не только стыдился бы открыть ее другим, но искренно хотел бы не замечать и сам, что она в нем происходит. Молявчиха советовала ему вовсе не ходить к Кусам и изъявляла опасение, чтоб его там не причаровали. Сын, однако, на этот раз не послушал такого совета и пошел к тестю и теще.

С ужасного дня исчезновения единственной дочери Кусы находились в постоянной тоске и так изменились в своей наружности, что Молявка чуть мог узнать в них тех, которых знал всего за три месяца. Оба супруга встретили его ласково, но с горькими рыданиями. Заплакал с ними и зять. Но Кусиха тотчас же, не стесняясь, начала упрекать Молявчиху, хотя беспрестанно при этом просила у зятя извинения за то, что так отзывается о его матери. Впрочем, вспыльчивая и самолюбивая, но чрезвычайно добросердечная Кусиха тут же изъявляла со своей стороны готовность и примириться.

— Ошельмовала,— говорила Кусиха,— всю нашу сем’ю, повидумувала про нас чорт зна що таке, аби добрих людей від нас одвернути. І хто її зна, чого вона так на нас визвірилась. Нічого, далебі, нічого ми їй не вдіяли, ми до неї з щирого серця, як до родички нашої, а вона до нас — як лютий ворог. І тепер ми на неї нічого, Бог з нею, нехай Господь її судить! А ми нічого, таки нічогісінько!

Молявка, слушая подобное, был в большом затруднении, что отвечать, но Кус вывел его из такого положения. Он встал, пошел к двери и сказал:

— А йди, зятю, сюди, я тобі щось скажу.

Молявка вышел с ним вместе в сени, и Кус ему сказал:

— Ти, зятю, на се не потурай! Поколотились промеж себе жінки, а тут де взялись цокотухи збоку да й стали їх подцьковувати. Підожди, любий зятеньку, все перемелеться і зміниться. Аби тільки Ганна знайшлась, то ми б гуртом взялись і зараз старих баб на згоду привели. Ох! Да де-то тієї Ганни взяти!

І Кус горько зарыдал.

Расстроенный видом плачущих родителей, Молявка обещал во что бы то ни стало изо всех своих сил искать Ганну, уверял, что он готов идти хоть в пекло, лишь бы ее вернуть и избавить от беды. В заключение он сказал, что пойдет сейчас к полковнику просить совета, куда ему кинуться.

Пришел Молявка-Многопеняжный к своему полковнику.

Борковский, обращавшийся вообще с подчиненными холодным, сухим, начальническим тоном и не делавший до сих пор для Молявки никакого исключения, в этот раз принял его с осклабляющимся лицом, поздравлял с сотницким званием, изъявлял надежду, что, оставаясь по-прежнему в Черниговском полку, он может всегда рассчитывать на своего полковника как на искреннего покровителя и благодетеля. Потом Борковский объявил ему о том, что услышал от воеводы о браке жены его с воеводским человеком. Молявка побледнел и затрясся. Борковский начал его утешать таким же тоном, в каком говорила ему мать, доказывал, что хотя здесь было коварство воеводы, но дело не могло совершиться без участия и согласия самой молодой Молявчихи,— невозможно ей иначе очутиться где-то под Москвою и обвенчаться с другим. Полковник советовал Молявке со своей стороны отречься от такой жены и, пользуясь нарушением брачной верности с ее стороны, подумать и об устройстве своей судьбы.

— Моя рада, серце козаче,— сказал полковник,— піти до воєводи да взять від його випис об тім, що, казав він, до його прислано від попа того, що вінчав твою жінку, да з сим виписом йти до преосвященного Лазаря: нехай він, бачучи, що жінка твоя порвала малженський союз, розрішить і тобі, яко вільному і вцалє від того союзу свободному, з іншою дружиною закон прийняти. Архієпископ повинен тобі то на письмі дати. Ти молодець голінний і велце розумний: піднесешся високо. Я се бачу. Бо я старий птах — наскрізь тебе, як і кожного чоловіка, угляжу! Кусова дочка невелика пташина, а за тебе тепер хоч яка панночка замуж піде. Да от, прикладом сказать: у моєї жінки єсть небога-сестрениця. Багато уже до неї молодят залицялося, вона всіми гордувала і гарбуза їм підносила. А тобою і та не побрезгувала би. Се я тобі так тільки, на приклад, кажу; таких панночок чимало знайдеться в сім’ях у наших значних товаришів. А то все не рівня яким-небудь там Кусам. Бо ти, серце козаче, тепер уже не рядовик, а сотник, наш брат, значний товариш, так тобі уже слід з нашим братом, а не з простими рядовиками ріднитися.

Молявка-Многопеняжный вдруг как будто освежился от таких слов и благодарил полковника за добрый отеческий совет.

Возвратившись к матери, он рассказал ей обо всем, что слышал от полковника.

— А що! — сказала Молявчиха.— Говорила я тобі: щось не ладно, непевні вони всі, і необачне було твоє оженіння. Отже, на моє вийшло. Не без власної вини її було те, що вона зникла. А що, чи не правда моя? Тепер сам бачиш і розважиш: уже ж не без її згоди повінчано її з кимсь другим. І полковник, бач, те ж говорить. Полковник тобі добра хоче. Що він тобі натюкнув на якусь свою сестреницю, так се щоб ти догадався да посватався. Цур їй, тій Кусівні, нехай її ті люблять, що в болоті трублять! Іди, синку, швидше до воєводи і прохай у його той випис, що полковник тобі казав про його, а там чвалай до владики, щоб тобі розрішив оженитись з іншою. І справді, синку, ти вже неабиякий рядовик, а сотник, дяковать Богу, з панством врівні, так тепер тобі вже не з простими черняками, а з родовитими знатися і приятельство вести подобає. Ти ж молодий і хороший, мій синочку любий! Авжеж, після всього оце, хоч би Кусівна і повернулась до тебе, хіба ж би ти її прийняв за жону з-під якогось там чорт батька зна московського холопя? Таку паскуду і скибкою взяти гидко!

Молявка-Многопеняжный поддался внушению матери. Узнавши, что его жена принадлежит другому, по ее ли собственной воле это случилось или нет — все равно, она ему уже стала не мила, а мысль — породниться с панами, с самим даже Борковским, представлявшимся до того времени ему в неприступном величии его сана, надежда получить в приданое маетности, зажить паном, увидеть к себе от своих прежних товарищей по званию, простых рядовиков, то раболепное уважение, которое, как он замечал, оказывалось урядовым и значным людям — перспектива чересчур светлая для того, который и прежде заботливо думал о возможности своего возвышения; Он отправился к своему зятю, к сотнику Булавке. Тот, узнавши о выходе замуж Кусивны и о загадочной речи полковника, пришел просто в восторг. Булавка увидел во всем этом возможность выгод и для самого себя: через своего шурина и он мог войти в свойство с полковником. Булавка торопил шурина к воеводе, советовал ему, умолял его не заводить с воеводою никаких щекотливых для последнего объяснений, не раздражать его, не показывать ему никакой скорби о потере жены, а почтительно выпросить от него выпись и поблагодарить, потом с выпискою идти к архиепископу.

Молявка отправился к воеводе.

Прислуга воеводская не хотела его пускать, но Молявка приказал доложить воеводе, что пришел к нему сосницкий сотник и нуждается поговорить с воеводою об очень важном деле.

Воевода вышел и, увидя Молявку, узнал его и с гневом сказал:

— Ты что это задумал назвать себя сотником? Я тебя знаю, ты простой казак, а не сотник. Чего тебе надобно, мужик ты наглый, невежливый!

— Вашець прошу,— отвечал Молявка,— за поход під Чигирин мене піднесено спершу хоружим сотенним, а потім сотником, і сам ясновельможний поставив мене в Сосницю.

— Твоє сотничество при тебе,— сказал воєвода, поглядывая на него все еще сердито, надеясь, что он пришел затем, чтобы по поводу жены своей входить с ним в неприятные объяснения.— Ну, какое же дело до меня, господин сотник?

— Рач твоя милость,— сказал, почтительно поклонившись воеводе, Молявка,— пожаловать мене дать випис об тім, що, як імені повідав пан полковник, моя жінка в непритомності моїй повінчалась з якимсь чоловіком. Щоб я, маючи таке! свідоцтво і віддаючи, що жона моя, будучи зо мною повінчаща в законнім малженстві, розорвала закон, і сам би мав право на оження з іншою.

Видя, что Молявка, вместо того чтоб являться с укорами, приступает к воеводе очень почтительно с челобитьем, Чоглоков переменил тон, стал ласков и сказал добродушным тоном:

— Это можно, дружище. Можно все для приятеля. Дам я тебе выпись за рукою священника о том, что жена твоя по доброй своей воле повенчана с моим человеком. Только я тебе, дружище, скажу: неправильно говоришь ты, что она твоя законная жена венчанная. Да, приятель, это слово твое неправильное. Не жена тебе она была. Незаконно разрешил архиепископ тебя с нею повенчать в Петров пост. Это она сама знала и потому, как ты уехал, сошлась с моим человеком. Я, по их челобитью, приказал им ехать в мою вотчину и там повенчать их разрешил священнику. Вот тебе выпись. Читай, коли читать умеешь.

Он вынес и дал ему бумагу. Молявка молча прочитал ее.

— Ну, видишь,— продолжал воевода,— что сделала твоя жена? Сам на себя пеняй, что не в законное время затеял венчаться. Да, впрочем, нечего тебе о ней тужить. Если она, тотчас после венчанья, оставшись без тебя, не захотела ждать тебя, а связалась с другим, туда ей и дорога! Ты — сотник: поищи себе другой, получше, и породовитее, и познатнее. Боже благослови тебя на все доброе!

Молявка ничего не сказал, поклонился воеводе низко и вышел с выписью. У него блеснуло такое подозрение: вероятно, Ганна была в связи с этим холопом и хотела только для прикрытия выйти замуж за другого; но когда Молявка ушел в поход, они сговорились и ушли, а потом в чужой стороне обвенчались.

Архиепископ Лазарь Баранович, старик под шестьдесят лет, страдавший болезнью, называемой в Малороссии «гостец», и беспрестанно жаловавшийся на свои недуги, был между тем необыкновенно деятелен и в писаниях и в делах по управлению епархиею и ко всем доступен. Переселившись из Новгород-Сиверского в Чернигов в 1672 году, Лазарь избрал себе местопребывание в Борисоглебском монастыре, им основанном или возобновленном в самой средине города, недалеко от древнего св[ятого] Спаса. Каждый день у него были определенные часы для приема посетителей по делам. Молявка-Многопеняжный попал к нему в такое время, когда случайно у святителя не было никого,— келейник допустил его. Владыка в черной рясе и в клобуке сидел за столом, на котором была навалена куча писаной бумаги. Молявка-Многопеняжный поклонился ему до земли, а Лазарь, приподнявшись, благословил его и, устремивши в него свои старческие, но еще не утратившие огня глаза, приготовился его слушать. Стоя перед архиепископом, Молявка-Многопеняжный рассказал подробно историю исчезновения жены своей и незаконного вступления в брак с другим при живом прежнем муже. При этом он дал заметить, что подозревает участие воеводы. Лазарь, выслушавши внимательно, произнес: «Человече! Бегай клеветы. Ужасное то чудовище, триглавное и многоязычное и на киждом языце клюв острый, пронзающий, как у птаха драпежного, и тым клювом долбит душу, и того ради от клюва такового клеветою нарицается».

Но когда Молявка-Многопеняжный сообщил, что воевода отнесся неуважительно аб архиепископе и твердил, что архиепископ незаконно поступил, разрешивши венчание в Петров пост, Лазарь произнес:

— Ему ли пристало судить о том! Его дело город строить да царских ратных людей кормить и одевать. Знал бы он от ратных людей корма карман себе набивать, как они, воеводы, обвыкли творить, а когда можно и когда не можно венчать, о том бы не додумывались, понеже то решать належит нам, а не им. Не властны мирские в наши дела входить, бо як у нас мовиться: коли не піп, то і в ризи не суйся! Архиерееве суть божиих тайн толкователи, и аще мирянин дерзнет в духовну справу самовольно вторгаться, то не точию от нашего смирения будет неблагословен, но и от самого Бога осуждение приимет.

← Назад | На початок | Вперед →
Рейтинг: 0.0 з 5 (0 голос.)
Оцінити:   
up