Черниговка (сторінка 6)

— Спасибі, тітусю! — сказала Ганна и пошла по указанному пути, устремляя постоянно глаза на золоченую главу Ивана Великого, блиставшую под лучами весеннего утреннего солнца. Но в сети запутанных московских улиц она опять сбилась с пути и стала спрашивать о Греческом дворе у встретившихся ей мужиков. Эти мужики не оказались предупредительны и любезны, как прежняя женщина, направлявшая Ганну к Греческому двору. Эти мужики, услышавши малороссийскую речь, стали поднимать Ганну на смех и передразнивать.

— Да ты, видно, украинская ворона залетела в Москву! А какая, черт ее не взял, красивая! Ходи с нами, добрыми молодцами, во царев кабак! Мы тебя угостим!

— Не хочу! — отвечала Ганна.— Я не піду з вами!

Но один мужик схватил ее за стан.

— Геть! — закричала Ганна.— Кажу, не піду я з вами. Пустіть!

— Пустіть! — передразнивали ее мужики, но Ганна вырвалась от них.

Она пошла скорыми шагами далее и боялась уже спрашивать дороги: научил ее первый опыт, что в Москве молодой красивенькой женщине было небезопасно расспрашивать дорогу у мужчин. Прошедши наудачу несколько улиц, она решилась, наконец, спросить у какой-то старухи, где Греческий двор. Старуха указала, что он был от ней уже в нескольких шагах.

Греческий двор стоял тогда на том месте, где теперь Никольский монастырь, называемый Греческим и построенный на Греческом дворе именно около того времени, когда совершались описываемые события. У ворот двора стояли караульные стрельцы.

— Тут Гречеський двір? — спросила Ганна.

— Тут! Кого тебе? — спросили караульные.

— Гетьмана Петра Дорошенка.

— Нельзя! — грозно отвечал караульный.— Зачем тебе его? Вон наш полуголова. Спроси его.

Он указал на ходившего по двору стрелецкого полуголову. Ганна подошла к нему, поклонилась и сказала:

— Чи не можна, добродію, побачить гетьмана Дорошенка?

Полуголова подозрительно оглядел ее с головы до ног и проворчал:

— Первое — он уж не гетман и величать его так нельзя. А второе — какое тебе до него будет такое дело? Ты черкашенка, что ли?

— Еге! — отвечала Ганна.

— Не велено без позволения от Приказа пускать к нему никого, кроме тех, что на Малороссийском дворе Черкассы в посольстве приехали,— сказал полуголова.— Ты из ихних, что ли?

— Я його родичка,— сказала Ганна.

— Что это такое: родичка? — говорил полуголова.— Родня ему приходишься, что ли?..

— Еге! — сказала Ганна.

— Хорошо, я сам поведу тебя к нему,— отвечал полуголова.

Петро Дорошенко, привезенный в Москву, был помещен на Греческом дворе и находился в состоянии, составлявшем средину между положением гостя и пленника. Уже он представлялся ко двору, удостоился целовать царскую руку, думный дьяк пред лицом самого великого государя изрек прощение всем его винам и противностям; затем ему сказано было, что он останется в Москве до окончания войны с турками для совета о разных воинских делах. С тех пор он жил на Греческом дворе; его действительно приглашали в Приказ раза три, брали от него сказку о татарских и турецких путях, о средствах к обороне Чигирина и тому подобное. Между тем у его помещения стояло на карауле попеременно по двадцати стрельцов с полуголовами. Наконец в последние пред этим дни позвали его к думному дьяку Лариону Иванову, и тот сказал ему, чтоб он подал челобитную о доставлении ему в Москву жены его. Дорошенко ужаснулся.

— Великому государю, значит, угодно меня оставить здесь навсегда? — спросил он.

— Такой воли великого государя нет,— отвечал дьяк.— Но тебе указано жить на Москве, доколе не утишится война с неверными, а сколько времени она будет длиться, про то Бог весть. Мужу от жены врознь пребывати не подобает.

Нечего было делать Петру Дорошенку. Написал он со слов думного дьяка челобитную о привозе его жены. В ожидании привоза немилой ему жены и не зная, чем окончится его судьба, Дорошенко метался, словно дикий зверь в клетке. Донельзя опротивела ему тогда эта Москва. Думал было он спокойно доживать веку после своей бурной жизни в милой родной Украине, посреди родного народа, на полной воле, а его держат в московской земле, и притом в неволе, хотя не говорят ему, что он в неволе.

В это-то время стрелецкий полуголова привел к нему Ганну Кусивну.

Дорошенко ходил большими шагами по комнате в обычном своем волнении. Полуголова, вошедши с Ганною, сказал:

— Петр Дорофеевич! Вот эта женщина желает видеть твою милость. Говорит она: сродни твоей милости.

— Я не знаю этой женщины,— сказал Дорошенко, оглядевши Ганну. И потом, обратясь к ней, спросил: — Яка ти мені родичка?

— Я така тобі родичка, як усі наські люди тобі родичі,— сказала Ганна.— Ясновельможний гетьмане! Вислухай мене, я прийшла до твоєї милості за порадою. Поможи мені, бідолазі!

— Я не гетьман,— сказал Дорошенко,— навіть не полковник, жодного уряду не маю! Я просто в’язень у Москві! Чим я тобі поможу? Я сам бідний. Усі статки-маєтки свої покинув у Чигирині да у Сосниці.

— Я не грошей прийшла прохати,— сказала Кусивна,— хоч я така убога, що і хліба шматка не маю на чужій стороні, а прийшла до твоєї милості не за грошима, а за порадою. Вислухай мене, дай мені порадоньку, бідній, нещасній сироті, ні до кого мені повернутися, пригорнутися на чужій чужині, тільки до своїх людей.

И она, заливаясь слезами, повалилась к ногам Дорошенка. С головы ее спала кика. Ганна на первых порах сконфузилась, очутившись простоволосою, но не решилась надевать на голову противного, насильно ей навязанного московского головного убора.

И почему-то вспомнил Дорошенко, как перед ним со слезами валялись бедные украинцы, когда он их отдавал сотнями в неволю туркам и татарам. Не жаль ему их тогда было, потому что думал он тогда не о лицах поодиночке, а о целой отчизне, которой хотел добыть свободы и независимости. Теперь уже об этой отчизне он не думал, потому что сам погубил ее. Теперь жаль ему стало неизвестной женщины, валявшейся у ног его.

— Встань, молодице,— сказал он.— І кажи, звідки ти?

— З Чернігова,— отвечала Ганна.— Козацького роду, по батькові Кусівна. В Петрівку торік віддали мене заміж, владика дозволив повінчати, а мій молодий в той же день пішов у похід; а я ввечері пійшла по воду до річки Стрижня; в потайнику мене ухопили, очі і рот зав’язали і приволокли до воєводи, а воєвода зґвалтовав мене і відослав з своїми людьми у свою вотчину під Москву і там приказав мене ґвалтом повінчати з своїм чоловіком, а потім, приїхавши сам до Москви, приказав мене привезти, хоче, щоб я жила з тим його чоловіком, з яким мене ґвалтом повінчано, а йому самому стала підложницею.

— А твій перший чоловік живий ще? — спросил Дорошенко.

— Не знаю, ясновельможний пане, чи він ще живий,— отвечала Ганна.— Його зовуть Яцько Молявка-Многопіняжний. Його в поход угнали, а мене ухоплено,— і з тієї пори я про його не чула.

— Молявка-Многопіняжний! — воскликнул Дорошенко.— Я твого чоловіка добре знаю. Він тепер уже сотником у Сосниці. Казав він мені, що у його жінку украли і віддали за другого, казав! Яку ж я тобі, молодице, пораду дам? Іди, молодице, до думного дяка Ларіона Іванова і усе йому повідай, як отсе мені повідала. Я ось тобі цидулу напишу до його!

Он пошел в другую комнату. Ганна дожидалась стоя, опустивши глаза в землю. Дорошенко вышел, отдал ей написанную цидулу и сказал полуголове:

— Кажіть одвести сю жону до Ларіона Іванова в Приказ. А тобі, молодице, на: от, скільки здолаю, стільки помагаю.

Он подал ей несколько серебряных монет, вынес из другого покоя черный шелковый платок и вручил ей, сказавши, что это ей на голову, чтоб не надевать более московской кики.

XV

Привели стрельцы Ганну Кусивну к думному дьяку Лариону Иванову, находившемуся тогда в Приказе. Это был сорокалетний плечистый мужчина с здоровым лицом, с красным от большого употребления напитков носом и с маленькой красноватой бородкой. Прочитавши цидулу Дорошенка, он велел позвать Ганну.

— Мы с тобою, красавица,— сказал он ей,— видимся впервое, а, кажись, я тебя уже знаю. Уж не та ли ты, что писано было нам от гетмана по челобитной полковника Борковского и всех черниговских всяких чинов обывателей на царского воеводу Чоглокова, между иными его худыми делами, что он заслал какую-то жену чужую в свою вотчину и там ее повенчал и в другой раз с его человеком?

Ганна рассказала ему всю свою историю так же, как и Дорошенку.

— Кто тебя знает,— сказал думный дьяк,— какой у тебя муж законный, коли ты с двумя венчалась, и со вторым мужем от живого первого. Это уж не наше дело, а церковное. Я тебя отправлю в Патриарший приказ.

— Мене зґвалтовали, навік осоромотили! — с рыданием говорила Ганна.

Думный дьяк не совсем понял смысл слышанных слов, но уразумел, что идет жалоба на насилие, учиненное ей Чоглоковым, и сказал:

— Хорошо; мы его допросим. А ты, женка, явись сюда завтра!

— А де ж я буду? — сказала Ганна.— Я до його в двір не вернусь, лучче в річку кинусь!

— Побудешь здесь, в Приказе. Я велю тебя поместить,— сказал думный дьяк и велел отвести ее в нижний подклеть, где были покои, нарочно отводимые на случай для тех, которых нужно было задержать в Приказе на время.

На другое утро опять привели Ганну пред думного дьяка. Она увидала здесь своего злодея Чоглокова, побледнела и затряслась.

— Ну, Тимофей Васильевич,— говорил Чоглокову Ларион Иванов.— Вот женщина показывает на тебя! — При этом он изложил то, что слыхал от Ганны.— Что скажешь на это? Знаешь ты эту женку? — спрашивал он в заключение Чоглокова.

— Знаю,— сказал Чоглоков,— только не так было, как она показывает. Эта женка клеплет на меня безлепицу. Она первый раз пришла ко мне с моим человеком Ваською Чесноковым, и оба стали просить у меня позволения обвенчаться. Она была тогда в девичьем наряде. Я позволил, да и не было никакой причины им того не позволять. Мой холоп Васька Чесноков тогда отпросился от меня домой в нашу подмосковную вотчину, и я отпустил его; он поехал вместе с этой женкой и письмо от меня повез к священнику моей вотчины, и тот священник, видя их доброе обоюдное согласие, их обвенчал. А как меня из Чернигова с воеводства отозвали, я приехал в Москву и велел Ваську с женой привезти к себе во двор мне на службу, а не для срамного дела, как она лает. А вчерашнего утра эта женщина из моего двора сбежала, малую толику животов покрадючи, и теперь затеяла на меня такое, что честному, богобоязненному человеку и помыслить страшно.

— Мене повінчали, я не дівка була, а мужатая жона, вони мене по-злодіяцьку ухопили, і зґвалтовали, і за іншого силоміць повінчали, мужату жону! — вопила Ганна.

— Спроси ее, господин,— сказал Чоглоков.— Когда ее повенчали первый раз и где?

— У св[ятого] Спаса,— сказала Ганна.— У той саме день, як виступали козаки в поход.

— А какой тогда был день? — спрашивал Чоглоков.— Тогда был Петров пост. Скажи, господин думный дьяк: можно разве по закону православному венчать в Петров пост?

— Ну, лебедка, что скажешь? — обратился Ларион Иванов к Ганне.— Правду ли этот господин говорит? Был тогда Петров пост?

Ганна стала объяснять, что владыка разрешил венчание в пост. Но так как объяснения эти произносились по-малороссийски, то думный дьяк моргал бровями и пожимал плечами, бросая вопросительные взгляды на Чоглокова, и потом сказал Ганне:

— Невдомек что-то мне, что ты баешь, лебедка. Дело-то это не нашенское, а церковное. Ступай себе, я позову тебя, когда нужно будет.

Ганна поклонилась до земли и с рыданиями стала просить пощады и сострадания к своей горькой судьбе, но Ларион Иванов, вместо ответа, дал знак, и Ганну увели. Думный дьяк сказал Чоглокову, что он за ним после пришлет, а теперь у него иные спешные дела.

Через день Ларион Иванов опять призвал Чоглокова.

— У тебя, Тимофей Васильевич, где вотчина-то? На Пахре, кажись?

— На Пахре,— сказал Чоглоков.

А сколько четей земли, сенокосу, лесу и рабочих крестьян и дворовых людей? — спрашивал Ларион Иванов.

Чоглоков рассказал все, что у него спрашивали.

— А сколько скота, есть ли овцы, пчелы, при дворе сад, огород, гумно, сколько одоньев хлеба? — спрашивал думный дьяк.

Чоглоков и на это отвечал, прибавивши, что многого не упомнить, а у него есть на то опись всему.

— Хорошо,— сказал думный дьяк,— продай мне половину твоей вотчины по описи.

Чоглоков был словно громом оглушен таким предложением. Он замялся, говорил, сам не зная что, но смысл его слов был таков, что он продавать своей вотчины не желает.

— Ну, воля твоя! — сказал думный дьяк.— Ты на то хозяин и владелец. Я только тебе свое желание заявил: купил бы у тебя, когда бы ты захотел продать, а не хочешь — как знаешь! Я с своим назад.

Несколько минут молчали оба. Тимофею Васильевичу было очень неловко. Он понимал, чего хочет думный дьяк. Тимофея Васильевича бросало то в жар, то в холод от зловещего молчания Лариона Иванова.

— Ну, просим прощения! — сказал наконец Ларион Иванов, и Чоглоков в сильном волнении вышел от него.

Прошла неделя. Чоглоков находился в невыносимо тревожном состоянии. Недавно еще, тотчас по своем возвращении из Чернигова, отвалил он «в почесть» Лариону Иванову немалую толику наличными, да и подьячих Малороссийского приказа угобзил порядком, так что почти уже ничего у него не осталось из того, что успел он зашибить себе в Чернигове на воеводстве. Теперь видел он, что его хотят облупить, как липку. Дал намек Ларион Иванов да и замолчал, не зовет его больше. Хоть бы уж позвал да сказал, что с ним намерен сделать, если он половину своей вотчины не уступит!

И прошло еще несколько дней, мучительных для Тимофея Васильевича. Передумывал он и то, и другое, прикидывал и так и атак. Ничего не мог выдумать. Но вот, наконец, уже дней через десять после первого предложения о продаже половины вотчины зовут его опять в Малороссийский приказ.

Стал лицом к лицу Тимофей Васильевич с Ларионом Ивановым.

Ларион Иванов, сидя за своими бумагами, сказал вошедшему к нему Тимофею Васильевичу:

— Ну что, господин бывший черниговский воевода: дела-то наши не хороши. Как-то выпутаемся мы от доноса, что прислал на твою милость черниговский полковник от всего Черниговского полка и от города Чернигова войта, и бургомистров, и райцев, и всего мещанства и поспольства? Как ты думаешь об этом, господин бывший воевода?

— Ларион Иванович, отец родной! — проговорил сквозь слезы Чоглоков.— Я ведь твоей милости бил челом и в почесть подал, что можно было. Тогда положили всему тому погреб.

— Э, нет, батюшка Тимофей Васильевич! — сказал Ларион Иванов.— Мы тебя только выписали из Чернигова, вместо того чтобы там, на месте, розыск чинить над тобою. Было бы для тебя не лучше, коли б мы, оставивши тебя в Чернигове, новому воеводе приказали над тобой разыскивать. Новому воеводе захотелось бы показать: вот-де какие дурные воеводы до него там были, а он не таков, и таких дел за ним не чаят худых! Тебя, голубчика, может быть, посадили бы там в тюрьму, а те черниговцы, как бы стали их допрашивать, навряд бы твою милость оправили. И теперь — вот хоть с этой бабенкой, что у нас тут сидит внизу. Видишь, черниговский полковник написал про какую-то там у них женку Белобочиху, будто она, при свидетелях полковых старшинах, говорила, что ты ее подговаривал привести к тебе Анну Кусовну для блудного дела. А потом эта самая Анна пропала безвестно и очутилась в твоей вотчине замужем за твоим человеком, и вот видишь, что на тебя показывает. Мы начнем розыск чинить о сем. Да и то еще: в челобитной черниговской пишется, твои-де стрельцы ходили по дворам мещанским и казацким и подговаривали женок и девок тебе на блудное дело. И об этом пошлем в Чернигов розыскать, оттого что это сходится с делом об этой женке Анне. А что скажут по тому розыску — тебе лучше знать! Не дай Бог, да скажут что-нибудь недоброе,— тогда тебе, Тимофей Васильевич, будет, ух, как плохо! Великому государю наверх в докладе пойдет. Как бы твоей милости не пришлось ехать в дальние сибирские городы, да еще, может быть, и не воеводою, а поверстают в дети боярские либо еще пониже. Вон еще при боярине Матвееве, как нашим Приказом управлял, что сталось с Демкою Многогрешным. Тот был гетман, повыше тебя, воеводы. И дел за ним не бывало таких, как за тобою!

— Батюшка, Ларион Иванов, отец родной, кормилец! Власть твоя и воля твоя. Не погуби! Смилуйся! — завопил Чоглоков и повалился к ногам думного дьяка.

Ларион Иванов сказал:

— Встань, Тимофей Васильевич! Одному великому государю подобает кланяться в землю, а я ведь не великий государь твой, я только дьяк его царского величества.

Тимофей Васильевич встал и продолжал плакать; он совсем растерянный стоял перед думным дьяком. Ларион Иванов продолжал:

— Ты, батюшко Тимофей Васильевич, не глуп человек и ведаешь, как в свете ведется между людьми. Все мы, грешные, охочи творить добро наипаче тем, что нам его творят. На том, сударь, весь свет стоит и тем держится, что мы один другому тяготы носим, один другому угодное творим, и коли мы к людям хороши, так и люди к нам также хороши. Ты испугался розыска над собой и бьешь мне челом, чтобы я заступился за тебя; а я намедни, коли не забыл, бил челом твоей милости, чтоб ты изволил продать мне половину твоей Пахровской вотчины. Однако ты на мое челобитье не подался и меня не пожаловал. Теперь же ты вот мне бьешь челом о своем деле. Что же, как думаешь? И мне поступить с тобою, как ты со мною поступил, не податься на твое челобитье?

— Батюшко, отец родной! Смилуйся! Ведь половина моего состояния родового, кровного! — вопил Чоглоков.

— На это я вот что тебе скажу, любезнейший мой Тимофей Васильич,— сказал думный дьяк.— Человек ты книжный и, конечно, читывал, как в Святом Писании говорится: лучше калекою войти в царствие божие, чем со всеми целыми удами быть ввержену в геенну огненную. И ты ныне поступи так, по сему премудрому словеси. Лучше тебе, мой дорогой, потерять половину своей вотчины и остаться жить в покое с другою ее половиною, чем, владеючи обеими половинами, быть загнатым туда, куда Макар телят не гоняет. Все равно не будешь тогда вол одеть своею вотчиною, достанется кому-нибудь другому из твоего рода, а то, может быть, еще и отпишут на великого государя. А коли начнется над тобой строгий, правдивый розыск, так тебе в те норы не сдобровать. Это я наперед вижу, да и ты сам, Тимофей Васильевич, лучше меня это видишь и знаешь.

— Бери, батюшка! — возопил Чоглоков и ударил себя о полы руками.— Бери, только выручи!

— Подай опись имуществу своему,— сказал думный дьяк.— Напиши купчую данную, запиши в Поместном приказе и ко мне доставь вместе с описью. Да не подумай, Тимофей Васильевич, меня в чем-нибудь провести. Смотри, чтобы в купчей данной была вписана в точности половина всего, что значится по описи. Я посмотрю, слицую, и коли объявится не все в точности, так и купчая не в купчую. Не приму.

— Да нельзя ли уж, коли так,— сказал Чоглоков,— воротить эту женку к ее мужу в мой двор, к моему человеку, да тем и дело покончить?

— А, жирно будет! — возразил Ларион Иванов.— Доволен будь и тем, Тимофей Васильевич, что сам цел останешься. Надобно дело решать так, чтобы и тебя спасти от гибели, и против правды не покривить. Мы вот как постановим. Что женка оная на воеводу показывала, того никакими доводы не довела, и черниговское челобитье, что на того же воеводу написано, ничем не доведено, а воевода в ответ сказал-де, что все то на него затеяно от черниговцев напрасно по злобе за то, что он, воевода, радея о царской выгоде, их, черниговцев, плутовству не потакал; и мы, великий государь, указали дальнейших розысков за неимением доводов над воеводою не чинить, а женку Анну, за двоемужество, отослать к духовному суду в Патриарший приказ. Вот оно и выйдет, как говорится: и козы целы, и волки сыты будут.

— А если,— заметил Чоглоков,— та женка в Патриаршем приказе учнет на меня показывать ту же безлепицу, что показывала здесь? Тогда меня в Патриарший приказ позовут!

— Мы,— сказал тогда думный дьяк,— здесь, в Малороссийском приказе, именем царским тебя оправим и от дела того Анниного совсем отлучим. По наговорам той женки могут позвать в Патриарший, приказ не тебя, а человека того, что с нею венчался и стал ей мужем, потому что у них общее духовное дело. А ты заранее призови того человека своего и под страхом великим запрети ему, чтоб, когда его призовут в Патриарший приказ, тебя в дело не втягивал и ничего о тебе там говорить не дерзал, а отложил бы тебя вовсе. Ты же здесь у нас в расспросе своем напиши, что дозволил человеку своему венчаться с Анною, не знаючи никак, чтоб Анна была с кем иным обвенчана, понеже сама Анна тебе того не объявляла и ты считал ее девкою, тем паче, что она ходила по-девичьи. А хоть бы кто со стороны и говорил тебе, что она венчана в Петров пост, ты такой глупой речи не поверил, знаючи, что по закону нашему православному в пост венчать не мочно. Здесь у нас, в Малороссийском приказе, такую сказку напишешь и оставишь. И только.

Поклонился Чоглоков думному дьяку Лариону Иванову, еще раз назвал его кормильцем, спасителем, отцом родным. В тот же день написал он показание в таком смысле, как научил его думный дьяк, а через неделю принес Лариону Иванову купчую данную на половину своей Пахровской вотчины и опись всему своему имуществу, числящемуся при той вотчине. Ларион Иванов пересмотрел то и другое, проверил сходство купчей с описью и сказал:

— Спасибо тебе, кормилец, благодетель. Весною начну строиться в новой купленной вотчине. Будем с тобою жить по-приятельски, как добрым соседям подобает.

Все это время Ганна жила в подклете Малороссийского приказа, питаясь скудным поденным кормом, выдававшимся из царской казны тюремным сидельцам; она дополняла его недостаток тем, что просила сторожей покупать ей за те деньги, что дал ей Дорошенко. Несколько дней сидело вместе с нею двое бродяг малороссиян, взятых в Москве и отправленных на родину. Они были из другого малороссийского края, из Полтавского полка, и сидели в подклете Приказа недолго, к большому удовольствию Ганны, которой один из них стал было надоедать своими любезностями. Когда их вывели, Ганна осталась одна; ее позвали тогда в Приказ, дали ей еще три рубля мелкими копейками и сказали, что ей подает на милостыню Дорошенко, бывший по своим делам в Приказе и там осведомлявшийся о ней. Ганна, отведенная в свою тюрьму, горячо молилась за своего благодетеля, не забывавшего о ней и подавшего ей святую Христову милостыню.

После окончания сделки с Чоглоковым думный дьяк приказал привести пред свою особу Ганну и приказал подьячему прочитать ей приговор, гласивший, что так как жалоба женки Анны на воеводу Чоглокова никакими доводами не доказывается, то дело о сем в Малороссийском приказе прекращается, женка же Анна отсылается к святейшему патриарху для учинення над нею духовного суда за незаконное вступление в брачный союз.

Стрельцы повели Ганну в Патриарший приказ.

В доме у Чоглокова происходила такая сцена: Тимофей Васильевич призвал к себе холопей своих Ваську и Макарку и говорил им:

— Ну, братцы! Больно недобро мне с этой проклятой хохлушей. Оттягал у меня думный дьяк половину Пахровской вотчины. Что будешь делать? Загрозил злодей, что начнут обо мне вновь розыскивать. Я дал ему купчую данную. Да еще и тут делу не конец. Хохлушку велел отвести в Патриарший приказ к духовному суду,— там будут розыскивать о ее двоемужестве. И вас, может быть, позовут. Смотрите же, не примешивать меня никак. Ты, Васька, в одно упрись и говори: никакого-де приказу насчет женитьбы своей от своего государя не слыхал. Сам к нему, вместе с Анною, приходил просить позволения повенчаться, не знаючи того, чтоб она была с иным кем повенчана.

— Уж в том, государь, будь спокоен. Как прикажешь, так и буду говорить,— сказал Васька.

— И насчет того, коли станет она твердить, что господин ее изнасиловал и приказывал тебе водить к нему на постелю, говори одно: «Того я не знаю и от государя моего ничего такого не слыхал»,— говорил Чоглоков.— Об этом в Патриаршем приказе розыскивать не будут, затем что по этому наговору меня уже в Малороссийском приказе оправили. И ты своими речами не подавай никакого повода. И ты гляди тоже, Макарка.

— Мое дело здесь второе,— сказал Макарка.— Коли Васька на меня не скажет, так меня, чай, и не покличут. А покличут и станут спрашивать, так я буду говорить в одно с Васькой.

— Оно,— сказал Чоглоков,— вашему брату, холопу, в наговорах на нас, ваших государей, веры не дают. Только все-таки вы меня никоими делы не смейте бесчестить. А не то — сами знаете, властен я с вами обоими расправиться опосля, как захочу.

Когда Васька с Макаркой остались одни, Васька сказал своему товарищу:

— Государь-то струсил! Да еще как! Шутка ли: половину вотчины спустил. Плохо дело. Почитай, как припрут его, так и другую половину спустит. И нам тогда, видно, не ему служить в холопстве придется. Продаст и нас. Пускай, черт их побери, зовут нас в Патриарший приказ, пускай допрашивают. Будем стоять за своего государя, пока можно и пока сил наших станет, ну, а то ведь своя шкура всякой чужой шкуры дороже, хоть бы и государской!

XVI

Патриарх Иоаким Савелов в описываемое время был возрастом между шестьюдесятью и семьюдесятью годами, старик чрезвычайно живой и неутомимо деятельный. Это был человек ученый по своему времени; воспитывался он в Киевской коллегии и сохранял к ней большое уважение, но это не мешало ему быть резким и непримиримым противником западного влияния, проникавшего все духовное образование в Малороссии и, по мнению патриарха, вредно отзывавшегося на русскую церковь. Патриарх Иоаким писал очень много, писал и с двух сторон защищал вверенную ему церковь: и против западного влияния, входившего через Киев, и против старообрядческого раскола, развивавшегося в Великой Руси. При всех, однако, своих ученых и литературных занятиях Иоаким не только не покидал дел внутреннего управления, но занимался ими лично и так устойчиво, как никто из его предшественников, не исключая и самого Никона. Никто из патриархов не ограничил до такой степени произвол архиерейской власти обязательным учреждением при архиереях советов из призываемых к соуправлению и суду духовных лиц; это касалось зауряд с другими епархиями и патриаршей епархии, но патриарх на это не посмотрел: сам он был до того деятелен и внимателен ко всему, что мало нуждался в содействии и совете духовных особ. В Патриаршем приказе сидели назначенные от патриарха архимандрит и двое протопопов, призывались выборные духовные власти — поповские старосты, но все они, собственно, делали мало за патриарха,— напротив, патриарх много делал за них. Еще по предмету суда над духовенством эти соуправители патриарха, по крайней мере, все-таки что-нибудь да значили: снимали допросы и показания, наводили справки, постановляли приговоры; патриарх сам проверял все их предварительные работы и сам произносил окончательное решение. В таких же делах, где не духовные, а мирские люди привлекались к духовному суду, сидевшие в Патриаршем приказе ни до чего почти не касались, делал все дьяк и подносил патриарху. Главным дьяком Патриаршего приказа был тогда Иван Родионович Калитин, притоптавшийся пожилой господин лет под пятьдесят, с круглой, несколько поседевшей бородкой, бойко владевший и пером и речью, большой делец. Патриарх оказывал ему чрезвычайное доверие, считал столько же умным, сколько честным, бескорыстным и преданным себе человеком. Репутация умного человека была за дьяком повсеместна; насчет его честности и бескорыстия никто не мог бы указать, что вот с того-то или с этого Калитин «вымучил» что-нибудь; но многие в недоумении пожимали плечами, узнавая, что от некоторых дел перепадали патриаршему дьяку немалые выгоды, и нельзя было объяснить, как это он устраивал.

Когда привели в Патриарший приказ Ганну Кусивну, Калитин, недавно в этот день явившийся в Приказ для исполнения своей должности, сидел с товарищем своим, другим дьяком Леонтием Саввичем Скворцовым, которого Калитин любил и покровительствовал. Прежде чем позвать к себе на глаза приведенную в приказ женщину, Калитин прочитал отписку, при которой ее препроводили из Малороссийского приказа; в этой отписке изложена была вся суть дела, касавшаяся и Чоглокова.

— Смотри-ко, Левонтий Саввич,— сказал Калитин Скворцову,— какую украинскую птицу прислали к нам. Только ощипали, да не ее, а, видно, из-за нее кого-то другого!

Скворцов, еще не так опытный в дьяческом деле, не смекнул сразу всего, что раскусил Иван Родионович; проглядевши бумагу, Скворцов поднял к товарищу голову с вопросительным выражением в лице. Калитин засмеялся.

— Разумен зело думный! — сказал Калитин.— Остриг барана, а шкуру еще нам оставил. Что ж, и за то спасибо!

— Вестимо,— сказал Скворцов,— нагрел руки около воеводы и закрыл его ловко! Все шито-крыто, хоть кое-где белые ниточки виднеются. Но нам ни с какого боку за него приняться не мочно. Во всем очищен явился, духовную разве кару наложить, да и то не на него.

— Оставили,— сказал Калитин,— оставили нам тоненькую ниточку; за нее бережливо еще можно ухватиться. Вглядись в бумагу! Баба, видишь, повенчана вдругоряд с холопом воеводским; сам воевода очищен и его звать сюда никак не смеем, но холопа того на розыск потянем. А холоп, думаешь, так и будет стоять за своего государя? Как же! Не больно-то крепко станет держаться за него, когда над самим собою почует грозу.

— Ведь подчас,— сказал Скворцов,— можно воеводу того, если нужно будет, попугать святейшим, что вот, мол, внесет сам святейший его дело наверх, к царю государю, чтоб розыском перевершить.

— И так можно. Правда,— сказал Калитин.— А то вот посмотри, пригодится нам 54 статья уложения о холопьем суде.

Калитин приказал позвать Ганну.

— Молодушка! — сказал он ей.— Ты разом за двумя мужьями очутилась. От живого мужа с другим повенчалась!

— Повінчали силоміць! — начала было Ганна.

— Так,— перебил ее Калитин,— насильно? Так? Ты объявила это в своей сказке, что от тебя взяли в Малороссийском приказе. Стоишь ты на том, что не хотела выходить за другого, а тебя насильно повенчали?

— Насильно,— сказала Ганна.

— И не хочешь жить со вторым своим мужем, холопом Чоглокова?

— Не хотіла і не хочу! — сказала Ганна.

— И хочешь вернуться к первому своему мужу?

— Хочу. Я його одного за мужа собі почитаю.

— Придется тебе, молодушка,— сказал дьяк,— пожить у нас в Москве. Есть ли у тебя какое пристанище и будет ли у тебя что есть и пить? Есть у тебя, может быть, на Москве родные или знакомые добрые люди?

— Нікого немає,— отвечала Ганна.

— Так уж коли у тебя нет никого знакомого здесь, так не хочешь ли — возьму я тебя к себе во двор на услугу. Ты, молодка, не бойся,— не подумай чего-нибудь нехорошего. Я человек семейный, у меня жена, дети, худого умысла не чай. Поживешь у меня, пока твое дело завершится. Вот, посиди там в сторожке, а как станем расходиться, так я тебя с собой возьму, и ты пойдешь ко мне во двор.

Ганну увели. Вошли в Приказ сидевшие там архимандрит и протопоп. Калитин подал им несколько бумаг, рассказывая вкоротке их содержание. В числе таких бумаг была и отписка о Ганне. Духовные не обратили на нее особого внимания.

После полудня стали расходиться, и дьяк Калитин велел кликнуть Ганну и сказал ей:

— Забери с собой свое имущество и отправляйся со мною.

— У мене нічого немає,— сказала, заплакавши, Ганна.— Я утекла в чім стояла. I сорочку одну третій тиждень ношу.

— Крещеные, кажись, люди,— сказал Калитин.— И своему брату о Христе Иисусе, крещеному человеку, во всякое время и во всяк час Христа ради подать можем!

Калитин уехал в свой дом, находившийся в Белом городе, тотчас за Неглинною. Он повез с собою Ганну и, приехавши домой, передал ее своей жене, пожилой госпоже, лет за сорок; он поручал ей приставить к какому-нибудь занятию во дворе привезенную женщину, объяснивши, что это несчастная бесприютная сирота, должна пробыть несколько времени в Москве, и если дать ей приют, то это будет доброе, богоугодное дело. Калитина с ласковым видом стала было с нею заговаривать, но сразу наткнулась на несколько непонятных малороссийских выражений и обратилась с вопросительным лицом к мужу.

— Хохлачка! — сказал Калитин.— У них в речах есть разница с нашенскою речью московскою, а во всем прочем народ добрый, душевный и веры одной с нами.

Калитина отправила Ганну в дворовую баню, подарила ей чистое, хотя не совсем новое, и целое белье и приставила её ходить за коровами.

На третий день после водворения Ганны на новоселье неделыцик потребовал в Патриарший приказ к ответу холопей Чоглокова Ваську и Макарку. Господин еще раз повторил им прежнее наставление — отнюдь не вмешивать его в дело. Васька перекрестился и побожился, что не выронит слова такого, чтоб сталось в ущерб своему государю.

Холопей привели в Патриарший приказ в то время, когда заседавшие там духовные были в сборе. Васька и Макарка поклонились, касаясь пальцами пола, и стояли, ожидая вопросов. Калитин подошел под благословение к архимандриту.

— Начинай, Господи благослови! — произнес архимандрит.

Калитин отошел и, обращаясь к холопям, говорил важным и суровым голосом:

— Наш Приказ святейшего патриарха во многом совсем не то, что другие Приказы. Во многих Приказах по многим мирским делам холопьим сказкам верить не указано и спрашивать холопа непристойно, потому что холоп — невольный человек, и чести на нем нет, и бесчестья за него не положено ему, а у нас насчет этого не так, здесь ведаются дела духовные, а не мирские.

— А о духовных вещах,— сказал архимандрит,— говорится в св[ятом] писании: несть скиф, ни эллин, ни раб, ни свобод. В церкви Христовой рабу бывает такая же честь, как не рабу. Раб, как и его государь, одним крещением крещен, одним миром помазан, одно тело и кровь Господню приемлет, и на рабов такой же брачный венец, как и на господ возлагают. Того ради здесь и сказка раба приемлется, как и сказка свободного человека. Принесите перед крестом и Евангелием присягу, что будете говорить сущую правду, как перед самим Богом на страшном и нелицеприятном его судище, аще же станете лгать и скрывать истину и затевать, то подвергнетесь каре от Бога в будущем веке, а здесь в житии своем от святой нашей церкви проклятию и градскому суду на жестокие мучения преданы будете.

— Слышите? — спрашивал грозным тоном Калитин.— Слушайте и мимо ушей не пропускайте.

Встал с своего места протопоп, взял лежавшую перед ним на столе свернутую епитрахиль, вынул из нее крест и Евангелие и положил на аналое, стоявшем впереди стола, за которым сидели духовные лица. Протопоп надел епитрахиль. Оба холопа, поднявши два пальца правой руки вверх, проговорили вслед за священником слова присяги, потом поцеловали крест и Евангелие. Протопоп завернул священные вещи в епитрахиль и сел на свое место.

Дьяк, обратясь к холопам, сказал:

— Кто из вас двоих Василий, кто стал мужем Анны Кусовны, показывающей себя женою казака Молявки?

— Я,— отвечал Васька.

— Я,— говорил дьяк,— стану тебя спрашивать не того ради, чтоб уведать от тебя про такое, чего я еще не знаю. Буду я тебя спрашивать про то, что я уже без тебя знаю, а спрашивать об этом стану я только для того, чтоб знать: правду или неправду будешь ты говорить. И коли ты станешь плутать и лгать, то я тотчас прикажу тебя вести в застенок и позвать заплечного мастера, и велю ему тебя сперва батогами, а там, смотря по твоему запирательству, и кнутьем покропить. Если ж правду будешь говорить, то ничего не бойся. Ты человек подневольный, и что бы господин твой тебе ни приказал, ты должен был то чинить, и хоть бы ты что неправое учинил по государя своего приказу, в ответе за то будешь не ты, а государь твой. Отвечай сущую правду... А ты, Ермолай,— прибавил он, обратившись к подьячему, сидевшему за столиком у окна,— будешь записывать их речи... Спрашиваю,— сказал он, возвышая голос.— Коли ты выходил сюда, призывал тебя государь твой и велел тебе говорить в Приказе, что он, твой государь, тебе брать за жену Анну Кусовну не неволил, а будто ты, Васька, с нею, Анною, вместе приходили к твоему господину и просили позволить вам между собой повенчаться? Так было? Говори: это тебе первый вопрос.

Васька, ошеломленный, глянул на Макарку, как будто хотел ему глазами сделать вопрос: «Кто ж это ему перенес? Ты разве? Кроме тебя и меня, этих слов никто не слыхал». Но тут же собразил, что Макарка вместе с ним в одно время вышел со двора. В совершенном недоумении он выпучил глаза на дьяка. Калитии глядел на него с насмешливым выражением, не дождавшись скорого ответа, повторил свой вопрос и прибавил:

— Сам видишь, уже я все знаю, что у вас делалось и говорилось, хоть и не был у вас. Значит, лгать и выдумывать бесполезно. Говори истину. Так было?

— Да, так было,— произнес Васька.

— Хорошо, что правду сказал,— говорил Калитин.— Теперь стану я тебе говорить, что ты прежде делал и что с тобою делалось. А ты, смекаючи, что я уже все знаю, только говори, что именно так было, как я тебе сказал.

И он начал спрашивать, соображаясь с показанием Ганны, которого смысл был означен в отписке из Малороссийского приказа, припомнил, как в Чернигове они, Васька с Макаркою, ухватили Ганну в тайнике и притащили к своему государю на воеводский двор.

— Так ли было? Говори сущую правду! — спросил он.

— Так было,— отвечал Васька.

— Еще хвалю за то, что говоришь правду,— сказал дьяк.— Ты человек подневольный, и в том, что ты чинил по приказу господина, вины никакой нет. И св[ятое] писание говорит: «Несть раб болей господина своего». Пиши, Ермолай, его речи. Слыхал, что он учинил по господскому приказу? Пиши!

— Слыхал,— отвечал Ермолай и принялся писать.

Давши время Ермолаю записать, Калитин продолжал:

— Государь твой велел тебе вместе с Макаркою и со стрельцами двумя везти Анну в свою подмосковную вотчину на Пахре, и там священник, творя волю господина вашего, тебя с Анною повенчал сильно, хоть Анна и кричала, что не хочет и что она уже с другим повенчана. А священник на то не смотрел. И ты, по указу своего государя, Анне в те поры грозил жестоким боем и муками, чтоб не кричала. Так было?

— Так было,— отвечал Васька.

Калитин продолжал:

— Когда же государя вашего взяли с воеводства из Чернигова, и он, государь ваш, приехавши на Москву, приказал тебе, Ваське, с Макаркою ту Анну привезти к нему во двор на Арбате, и вы то учинили по господскому приказанию. Так ли было?

— Так,— произнес Васька.

— Пиши, Ермолай,— сказал Калитин и потом продолжал свой допрос: — И как вы приехали на Москву, ваш господин приказал тебе, Ваське, глядеть за своею женою Анною и приводить к нему, господину твоему, на постель для блудного дела в те поры, как он тебе то прикажет. И ты ее один раз к нему приводил. Так было? Говори!

Васька остановился, замялся,— понял он, что настает решительная минута, приходится сказать на господина такое, чем ему, конечно, согрубить. Калитин сказал:

— Я знаю, зачем ты стал. Вот этого-то именно паче всего не велел тебе господин объявлять, но сам видишь: я уже без тебя все это знаю, стало быть, ни запирательством, ни лганьем ты своему государю никакой корысти не учинишь, а только себе самому причинишь скорбь немалую. Кнут — сам знаешь — не ангел: души не выймет, а правду вытянет из тебя. Лучше скажи всю правду, не подставляючи спины своей под кнут.

— А моему государю что за то будет? — спросил Васька.

Дьяк засмеялся.

— Хочешь много знать, умен чересчур станешь,— сказал он.— Что будет?! Нешто мы твоего государя здесь судим? Государь твой уж был судим там, где ведом был, в Малороссийском приказе, и оправлен. В наш Патриарший приказ отдана женка Анна для духовного суда, и мы тебя допрашиваем затем, чтоб знать — чья она жена: твоя ли или другого; и кому ее следует отдать: тебе или тому казаку Молявке; и виновата ли она в том, что от живого мужа ее с другим повенчали? Вот о чем тут дело у святейшего патриарха, и до твоего государя дела нам нет никоторого.

— Так было, как изволишь говорить,— произнес Васька.

— То есть,— продолжал Калитин,— господин твой затем тебя женил, чтобы ты ему свою жену приводил на постелю? Так ли?

— Так, сказал Васька.

— Запиши, Ермолай! — сказал Калитин и, обратившись снова к допрашиваемым, говорил: — Далее вас спрашивать нечего. На другой день, когда ты, Васька, приводил Анну к своему господину, она убегла со двора, и вы уже ее более не видали. С тебя, Васька, расспрос кончен. Хорошо, что ни в чем не запирался, не отлыгался. С тебя, Макарка, расспрос недолгий будет. Ты вместе с Ваською схватил насильно Анну в тайнике, вместе с Ваською возил ее из Чернигова в Пахринскую вотчину и при венчании был и йотом, по государскому приказу, вместе с Ваською привез ее в Москву.

— Так было,— сказал Макарка.

— И государь при тебе велел Ваське приводить ее к нему на постелю для блудного дела? — спрашивал дьяк.

— Я того не знаю,— сказал Макарка.— Мне такого приказа не бывало.

— Не тебе, а Ваське был такой приказ, только при тебе дан. Ты вместе с Ваською то слышал. И в том тебе вины никакой нет. Не запирайся, а то что тебе не за себя, а за другого муку терпеть, коли он, этот другой, уже сам повинился во всем?

— Помилуйте! — произнес испуганный Макарка.— Васька правду сказал про себя, и я говорю то же, что Васька.

— Запиши, Ермолай,— сказал дьяк и, снова обратившись к Ваське, произнес: — В конце всего ты объяви: желаешь ли ты оставлять Анну у себя женою или согласен, чтоб ее отправили к ее первому муже?

— Не желаю,— произнес решительно Васька.— Насильно меня государь мой женил, а не по своему хотенью я на ней женился. Не надобна она мне! Пусть себе идет, куда хочет.

— Пиши, Ермолай! — сказал дьяк.— Вот это и все, что нам нужно было!

Васька упал к ногам дьяка. За ним то же сделал Макарка.

— Батюшки, кормильцы! — говорил с плачем Васька.— Воззрите милосердым оком на нас, бедных рабов, людей подневольных. Наговорили мы на государя своего, хоть и правду сущую говорили, только мы останемся в его воле, и он нас задерет теперь. Укройте, защитите нас, голубчики, отцы родные!

— Что ты боишься своего государя, то чинишь ты хорошо,— сказал дьяк.— Раб должен бояться своего господина и слушать его во всем. Только над твоим государем есть еще повыше государь. Знаешь ты это?

— Вестимо так! — сказал Васька.— Я знаю, что над всеми господами нашими государями есть выше всех господин, батюшка-царь великий государь, и властен он над нашими государями так же, как властны они, государи наши, над нами, бедными сиротами. Только сам изволишь ведать, твоя милость, люди говорят: до Бога высоко, а до царя далеко, а государь наш к нам ближе всего. К царю-батюшке нашему холопьему рылу приступить не можно, о том и думать нам непристойно, а свой государь как захочет, так с нас шкуру снимет. Нельзя ли, батюшки-кормильцы, уговорить нашего государя, чтоб нас не мучил, а до того часа, как изволите ему о том сказать, не отпускайте нас к нему, подержите где-нибудь инде.

— А, вот что! — сказал дьяк.— Добре! Можно! Вы останетесь для розыска при нашем Приказе, пока мы переговорим с вашим государем. Тем временем поживите у нас на дворах, поработайте, а мы вам за то корм давать будем. Левонтий Саввич! — сказал он, обратясь к Скворцову.— Ты возьми к себе в двор Ваську, а я возьму Макарку. У меня теперь во дворе Анна, так видеться ей с Васькой не пригоже.

Так порешили дьяки и разобрали себе холопей. Архимандрит, слушая весь допрос, при окончании его произнес только:

— Изрядно хорошо! Боже благослови!

Прошло после того недели две. Калитин умышленно тянул время, находя необходимым порядочно протомить Чоглокова страхом неизвестности. И он не ошибся в расчете. Чоглоков, не увидевши возвратившихся из Приказа своих холопей, стал беспокоиться, и беспокойство его возрастало с каждым проходившим днем. Сердце его чуяло, что задержка его холопей — не даром, что над ним самим собирается какая-то новая туча; как все подобные ему люди, он был трусливого десятка человек, а ожидание чего-то дурного, но не известного, тревожило его больше самого удара. Наконец явился к нему неделыцик и потребовал в Патриарший приказ.

Были в Приказе все в сборе, и духовные сановники, и дьяки, и подьячие — все на своих местах. Ермолай с чернильницей и бумагами сидел у окна при своем столике.

Ввели Чоглокова.

Не успел Чоглоков отвесить обычные поклоны, как Калитин встает с своего места, подходит под благословение к архимандриту, потом подступает к Чоглокову и, двигая пальцами правой руки, говорит ему:

— Тимофей Васильевич Чоглоков! Как тебе не стыдно, как тебе не совестно такие дела творить! Бога ты, видно, не боишься, людей добрых не стыдишься! Вас, царских служилых господ дворян, посылает великий государь за правдой наблюдать, чтоб нигде сильные слабым, а богатые бедным обид не чинили, вам царским именем надлежит сирот оборонять, а ты, греховодник, пустился на такие беззакония, что и говорить срам! Да еще где! У чужих людей, в малороссийских городах! Как после этого черкасские люди могут быть царскому величеству верны и Московской державе крепки, когда к ним будут посылаться начальными людьми такие озорники, бесчинники, блудники, насильники, как твоя милость! Скажут черкасские люди: мы ради обороны единые восточные католические веры отдались сами доброю волею под державу великого государя, а к нам присылают из Москвы таких, что с нами горее ляха и бусурмана поступают. Ты, видно, о Боге не помышляешь, и суда его страшного не страшишься, и царского гнева над собою не чаешь; на свои, знать, достатки уповаешь, что нажил неправедным способом. Знай же! Сыщется на тебя управа; отольются волку овечьи слезки!

Чоглоков никак не ожидал такой встречи и несколько минут не мог поворотить языка, чтоб ответить; он только в смущении бросал по сторонам тревожные взгляды, как будто высматривая, за что бы ему ухватиться, укрываясь от такого неожиданного наступления. Калитин, остановившись на миг, стал снова вычитывать ему упреки в том же тоне, примешивая к ним угрозы. Наконец Чоглоков, собравшись с духом, решился заступиться за свою оскорбленную честь и произнес:

— Господин честный дьяк Иван Родионович! Я не подведом твоей милости и не знаю, с чего ты это вздумал позвать меня сюда и задавать мне бесчестные речи. Вместо разговора с тобою, я подам великому государю на тебя челобитную в бесчестьи.

— Ты подашь на меня челобитную! — воскликнул дьяк; потом, обратившись к духовным сановникам, говорил:— Извольте прислушать, отцы честнейшие! И ты, Левонтий Саввич, тоже. Он еще хочет подавать на нас челобитье в бесчестьи! Молод ты разумом, хоть летами, кажись, и подошел. Не понимаешь разве того, что коли тебя позвали в Патриарший приказ, так с тобой говорит там не дьяк, а сам святейший патриарх через своего дьяка!

— Так вот я и докладываю святейшему патриарху,— сказал Чоглоков.— Прежде надобно сказать, за что я стал достоин, чтоб меня лаять, а не лаять ни за что ни про что!

— А,— воскликнул с злым смехом Калитин,— ты прикидываешься тихоней. Постой же, коли так: покажу я тебе сейчас, за что ты достоин, чтоб тебя лаять.

Он подошел к двери, отворил ее и, давши кому-то знак рукою, отступил, а в дверь вошла Ганна.

— Что это за женка? Знаешь ты ее? — спрашивал Калитин Чоглокова.

— Я ее знаю,— отвечал Чоглоков.— Это жена моего холопа Васьки.

— Насильно, в попрание всякого закона божеского и человеческого, стала она женою его по твоему разбойничьему умыслу. Она — жена черниговского казака Молявки. Ты это знал, ты был на ее венчаньи, и приглянулась женская красота ее твоему скотскому плотоугодию, и учинил ты силою над нею срамное дело, потом приказал повенчать ее, мужнюю жену, с своим холопом, затем чтобы к себе на постелю водить. Вот кто такая эта женка. Срамник ты негодный, человек имени христианского недостойный!

— Это неправда! — сказал Чоглоков.— Эта женка сама своею охотою пошла замуж за моего человека. А в Москву я выписал ее с мужем совсем не для какого-то срамного дела, а для услуги себе! Вы же звали того холопа, что с ней венчан. Спросите его при мне.

— Холоп, как холоп! — сказал Калитин.— Холоп и при государе своем холоп и без него холоп! Отвечаешь ли во всем за своего холопа?

— Отвечаю,— сказал Чоглоков,— что он вместе с этой вот женкой приходили ко мне и просили дозволения повенчаться!

— Ніколи сього не було! — произнесла Ганна.

Калитин продолжал:

— А ответчик ли ты за своего холопа во всем другом? И в том, чего сам не знаешь,— ответчик ты за своего холопа? Если по розыску и по суду уличится в чем твой холоп виноватым, ответчик ли ты за своего холопа?

← Назад | На початок | Вперед →
Рейтинг: 0.0 з 5 (0 голос.)
Оцінити:   
up